С самого утра дом кипел, как муравейник, но не тот уютно хлопотливый муравейник, где работа спорится, а тот, что разворошили палкой, и теперь все его обитатели лишь мечутся, потерянно и бессмысленно. Миссис Фоссетт суетилась, давала служанкам противоречивые приказы, нюхала соли и хваталась за сердце. Отец, раздраженный до крайности нарушением домашнего уклада, который обычно сводился к обеспечению его покоя, проклинал все вокруг. Младшие дети не могли усидеть на месте, то и дело выглядывали в окна – не готова ли лошадь, – и громко обсуждали известные им кораблекрушения в Бассовом проливе2. Одна только Делия, невольная виновница этого переполоха, старалась не поддаваться всеобщему безумию. Тихонько напевая, она бродила из комнаты в комнату; трогала, прощаясь, стены, обтянутые шершавой узорчатой тканью; снова и снова выдвигала ящики комодов, словно хотела убедиться, что ничего не забыла. Как странно! Неужели этот большой, холодный дом вот-вот станет частью истории – ее собственной истории? Сколько раз он пугал Делию темными углами и в этих же углах потом великодушно прятал от вещей гораздо более ужасных. Сколько голосов поглотила эта громоздкая мебель: даже самые отчаянные крики не отдавались здесь эхом. Сколько видели эти зеркала в массивных широких рамах. Дом держал ее крепко, стерёг, как бдительная дуэнья. И вот теперь – отпускает.
Левый верхний ящик секретера в ее спальне, как всегда, подался не сразу. Еще утром здесь лежало самое ценное, что у нее было. На самом дне – толстая тетрадь в синем кожаном переплете; сверху – стопка сероватых листов, исписанных убористым аккуратным почерком. Десять лет – полжизни! – сестра для нее существовала лишь в этих письмах. Суховатая и формальная в бесстрастных отчетах об учебе и, позже, о семейных делах, она теплела в коротких записках, адресованных Делии. «У нас здесь был ураган, в школе выбило много окон, все были испуганы, а я вспомнила ту грозу и как мы с тобой бежали по полю. Я бы хотела, чтобы ты была рядом, милая Делия, храни тебя Господь, остаюсь твоей любящей сестрой Агатой». В груди сжималось от этой бесхитростной ласки. Как много могут сделать слова! И как их всегда не хватает – теплых, утешающих. Письма сестры были единственным источником таких слов, а когда она приезжала на каникулы, пересыхал и этот источник. Ведь жесты все-таки не слова, а говорить Агата так и не научилась. Отца это всегда раздражало больше всего: зачем, кричал он, отдано столько денег на эту школу, где из нее так и не сделали нормального человека! Другие учатся говорить и читать по губам, а потом устраиваются в жизни почти на равных со всеми. Но ведь она нашла свое счастье в этой школе, мысленно возражала ему Делия; вышла замуж, уехала в столицу. Однако отец, кажется, так и не смог простить ей этого несовершенства – глухоты.
Кто-то крикнул: «Все готово!», и голос миссис Фоссет: «Скорей! Ах, боже мой, как они долго!». Затопали по коридору, захлопали дверями, и Делия, подхватив саквояж, начала спускаться.
– Когда уже наконец прекратится этот кавардак? Уедет она сегодня или нет?! – воскликнул отец из-за полуприкрытой двери кабинета.
«Она» застыла на ступеньках; захотелось съёжиться, исчезнуть – только бы не быть больше занозой для других, нелепым одиноким деревом, что притягивает все молнии.
– Забыла что-то? – ахнула миссис Фоссетт.
– Нет, ничего, – сказала Делия, стараясь взять себя в руки. – Вы не волнуйтесь, пожалуйста. Я не опоздаю.
Прощались на улице, у ворот, где уже стояла коляска, нагруженная вещами. Делия расцеловала брата и сестру – они, внезапно присмирев, терпеливо снесли ее ласки, которых обычно избегали. Мисс Шульце, качая головой, озабоченно повторяла: «Надо же, совсем взрослая. Едете одна, в такую даль…» Миссис Фоссет царапнула сухими губами щеку и прошептала скороговоркой: «Не разговаривай ни с кем в пути, слышишь?» Отец хмурился, прятал глаза – ему было стыдно за свой неуместный, болезненный гнев. Стыдно, может быть, даже за то, что он не захотел проводить ее до порта; и Делия, чувствуя это, постаралась успокоить его, как могла.