Они прячутся в старых, кривых московских переулках. И там, величественные и жалкие, как состарившийся Казанова, греют на солнце свои колонны – облупившиеся белые колонны московских дворцов XVIII века… Зажатые между огромными домами, они выплывают из времени. Миражи. Сны наяву.
Ах, эти дома желтой охры… античный фриз на фронтоне – гирлянды, веночки, летящие гении, за толстыми стенами – прохладная темнота зала… полукруглые печи, чудом сохранившийся расписной потолок… и вековые деревья за оградой.
В дни молодости моей довелось мне жить в таком доме. И в долгие зимние вечера, когда так чудно падает снег и странно светят фонари, я любил сидеть в своем доме… Осторожно ставил я на стол тот шандал…
Как он попал ко мне?.. Как уцелел после всех пожаров, войн, революций и отчаянных скитаний несчастной семьи? Когда-нибудь я расскажу и эту историю… когда-нибудь…
Старинный бронзовый шандал со свечой, загороженный маленьким белым экраном в бронзовой рамке, поставлен на столе.
Я погасил электрический свет, засветил свечу – и побежали по потолку, по стенам зала торопливые тени.
И проступило изображение на экране: у горящего камина на фоне высокого окна сидит молодая красавица. Неотрывно глядит она в небольшой серебряный таз, стоящий у ее ног. В тазу по воде плавают крохотные кораблики с зажженными свечами.
Это старинное венецианское гадание. В тот день она решила узнать свою судьбу. О, если бы она ее узнала!
Как я любил разглядывать ее лицо на старинном экране! Томно склонив головку с распущенными волосами, она глядит в серебряную воду. И плавают, плавают свечи на крохотных корабликах. И колеблется неверное пламя.
В эту женщину были влюблены самые блестящие люди века. Ее красоте завидовала Мария Антуанетта. И мечтательный гетман Огинский, и властительный немецкий государь князь Лимбург были у ее ног. Ей объяснялся в любви самый блестящий донжуан Франции – принц Лозен. И граф Алексей Орлов, самый блестящий донжуан России…
Тогда, в том доме, я собирал по крохам все, что осталось о ней.
И, читая полуистлевшие письма истлевших ее любовников, я шептал вслед за ними безумные слова: «Ваши глаза – центр мироздания…», «Ваши губы – моя религия…», «Ваши руки подобны плющу нежности…» Уходят наши тела… Но страсть и любовь остаются.
И все чаще стало мерещиться мне…
Исчезал московский домик, пропадал, тонул в снежной метели.
И видение Санкт-Петербурга: белая петербургская ночь, безжалостный золотой шпиль крепости. И кронштадтский рейд. И силуэты фрегатов в белой ночи.
Самое неправдоподобное в этой истории – что это правда.
Кто не жил в XVIII веке – тот вообще не жил.
В конце мая 1775 года пришла в Кронштадт из Средиземного моря русская военная эскадра. И хотя люди давно не были дома, никому не было дозволено ступить на берег.
Из именного указа императрицы Екатерины Второй генерал-губернатору Санкт-Петербурга князю Александру Михайловичу Голицыну:
«Князь Александр Михайлович! Контр-адмирал Грейг, прибывший с эскадрой с ливорнского рейда, имеет на корабле своем под караулом ту женщину. Контр-адмиралу приказано без именного указа никому ее не отдавать. Моя воля: чтобы вы…»
24 мая 1775 года.
Была ночь, но во дворце генерал-губернатора Санкт-Петербурга князя Голицына не спали. Князь Александр Михайлович, грузный шестидесятилетний старик, сидел в своем кабинете. Перед ним навытяжку стоял молоденький офицерик – капитан Преображенского полка Александр Матвеевич Толстой.