Вот уже второй месяц, почти каждый вечер, ровно в половине десятого, он приходил к девятиэтажному дому на Серебряной улице и, не приближаясь, стоял на другой стороне, между осенних, холодных лип. Место было безлюдное, обыкновенный спальный микрорайон, где жители к этому часу сидят по квартирам и мимо проскакивают лишь редкие автомобили, обдавая водяной пылью. Фонари горели через один, и он совершенно не заботился, что его могут узнать, не поднимал воротника, никак не маскировался, стоял с обнаженной головой минут десять, глядя то на кромку плоской крыши, то на длинный железобетонный козырек подъезда, будто совершая прыжок. Он не хотел вспоминать и не вспоминал, что здесь произошло, но явственно чувствовал, как всякий раз обрывается душа, захватывает дыхание, и вместо крика вырывается беззвучный, астматический стон, после которого напрочь садятся голосовые связки.
«Я слишком поздно родился, – про себя кричал он, – чтобы жить с вами, люди!..»
Если в такой момент из-под колес в лицо летел «плевок», он молча и невозмутимо утирался, снова поднимался взглядом вверх, замирал там и, оттолкнувшись, летел вниз.
Из такого мучительного, самоистязающего состояния обычно его выводил Хамзат, незримо присутствующий все это время где-то слева и сзади.
– Анатолий Алексеевич, пора ехать, – бубнил он в ухо одну и ту же фразу. – Екатерина Викторовна будет переживать.
Всякий раз на короткий миг его голос казался неприятным, каким-то гнусаво заговорщицким, и потому у него давно сидела в голове мысль освободиться от начальника личной охраны – нельзя держать рядом человека, который часто раздражает, выводит из себя и бывает отвратительным. Однако разум всегда побеждал быстрее, чем созревало окончательное решение: Хамзат слишком долго следовал за ним тенью, немало слышал и знал, и давно из телохранителя превратился в тайного советника с восточным, лукавым и изощренным умом. Хочешь не хочешь, а его приходилось привлекать ко многим личным и служебным проблемам, поскольку он всегда под руками и готов помочь. Так что избавиться от него без веской причины, только из-за таких вот мгновений неприязни, становилось почти невозможно. И все-таки эти мелкие, отрицательные зерна незаметно накапливались в сознании, и он понимал, что когда-нибудь, в далекой перспективе, они прорастут все разом, как озимая рожь, и тогда уже будет все равно…
Не проросли, не успели, обстоятельства резко изменились, и он сейчас с удовлетворением думал, что скоро избавится от Хамзата навсегда помимо своей воли.
Напоминание о переживаниях Екатерины тоже ничуть не тревожило и не вызывало сострадания, наоборот, он обнаруживал в себе мстительное и потому пугающее чувство. Пусть хоть всю ночь сидит и ждет, пусть мечется по пустому дому или ревет перед запертой и опечатанной дверью Саши и потом, наплакавшаяся, красноносая и жалкая, в одиночку пьет валерьянку напополам с коньяком и, пьяная, говорит сама с собой.
Возвращаясь по вечерам с Серебряной улицы, он заставал жену то в полубезумном состоянии, когда она читала стихи, бродя по залу с закрытыми глазами, то спящей в непотребном виде посреди коридора и даже пьющей водку в компании строителей, которые завершали реставрацию старинного каменного забора. И ни разу ничто не ворохнулось, не дрогнуло в душе, поскольку уже родилась и существовала подспудная мысль, что всему этому когда-то тоже придет конец.
И она чувствовала это, когда немного приходила в себя, обычно говорила обиженно, жестко и угрожающе, словно бывшему мужу:
– Можешь не волноваться, Зубатый. Я скоро освобожу тебя, оставлю в покое. Потерпи еще немного.
В этот раз Хамзат потревожил немного раньше, поскольку еще днем пошел снег с дождем, а зонтика не оказалось, и стоять в такую погоду с непокрытой головой было не только знобко, но и опасно для здоровья, о чем и прогундосил телохранитель.