Сказано: чем клясть темноту, лучше зажги свечу. Однако летом 1702 года в городе Нью-Йорке без проклятий не обходилось, ибо свечи были малы, а темнота велика. И пускай за порядком на улицах следили констебли и караульные, где-то между Док-стрит и Бродвеем эти герои ночи нередко теряли присутствие духа в битве с Джоном Ячменное Зерно и прочими соблазнами, о коих нашептывал им столь бесстыдно летний бриз, несший хохот гуляк из портовых трактиров и упоительный аромат духов из розового дома Полли Блоссом.
Иными словами, ночная жизнь в Нью-Йорке била ключом. И хотя еще до рассвета город просыпался под прилежный звон купеческого и фермерского труда, многие его жители предпочитали посвящать часы ночного отдыха питию спиртного и азарту, а также прочим безобразиям, каковые порой сопутствуют этим нерадивым братьям-близнецам. С восходом солнца, бесспорно, наступал новый день, однако ночь таила в себе немало искушений. Зачем же сему дерзкому и ретивому городу, некогда выхоленному голландцами, а ныне облюбованному англичанами, более дюжины трактиров, как не для веселых возлияний в доброй компании?
Впрочем, молодой человек, сидевший в одиночестве за столиком в дальнем зале «Старого адмирала», компании не искал – его не интересовало ни общество людей, ни общество дрожжей пивовара. И пусть пред ним стояла кружка крепкого темного эля, к которой он по временам прикладывался, то был лишь реквизит, необходимый для создания правдивого образа. Если бы кто присмотрелся, как он пьет, то непременно заметил бы, что он при этом гримасничает и морщится: староадмиральский горлодер мог спокойно глотать лишь человек с поистине железным желудком. Нет, юноша не был тут завсегдатаем, отнюдь. Куда чаще его видели в трактире «Рысь да галоп» на Краун-стрит, а не здесь, в двух шагах от Большого Дока на Ист-Ривер, где стонали и перешептывались мачты кораблей, покачивающихся на ночных течениях, а в водоворотах алели отсветы факелов с рыбацких лодок. Здесь, в «Старом адмирале», в свете керосиновых ламп вился голубой дымок из глиняных трубок, стены оглашали крики посетителей, требующих еще вина и эля, а по столам пистолетными выстрелами гремели игральные кости. Звук этот неизменно напоминал Мэтью Корбетту о другом выстреле, что вышиб мозги… не важно кому, это произошло три года назад; незачем предаваться воспоминаниям о столь давних событиях.
Ему было всего двадцать три, но выглядел он старше. Вероятно, лет ему добавляло суровое выражение лица, выправка или же уменье предсказывать непогоду по ломоте в костях, подобно тому как делают это беззубые старики, шамкающие над миской с пудингом. Или, если точнее, по ломоте в левом плече и ребрах под самым сердцем – кости эти ему некогда пересчитал медведь по кличке Одноглаз. Тот же медведь наградил Мэтью шрамом в виде полумесяца, который начинался прямо над правой бровью и уходил под волосы. Однажды в Каролине ему сказали, что женщин впечатляют боевые шрамы, вот только этот шрам служил женщинам скорее предостережением: мол, юноша вступил в опасную схватку со Смертью, и та оставила печать могильного холода в его сердце. После встречи с медведем левая рука почти год не слушалась Мэтью, и он уже смирился с мыслью, что рабочим у него будет только правый борт. К счастью, в Нью-Йорке ему попался толковый врач, приверженец нетрадиционных методов лечения, подвергший его больную руку курсу ежедневных пыточных упражнений с использованием железного прута и подков. В результате оных занятий, всевозможных прогреваний и растяжек случилось чудо: одним прекрасным утром Мэтью сумел покрутить левой рукой, и после дальнейших процедур силы вернулись к ней в полной мере. Так канул в забвенье один из последних подвигов Одноглаза на грешной нашей земле, медведя ныне покойного, но, безусловно, не забытого.