Два человека повинны в том, что я занялся, наряду с эссеистикой, еще и художественным переводом. Николай Михайлович Любимов и Франц Кафка. Вернее, в таком порядке: Кафка и Любимов.
Дело в том, что в свое время мне, выпускнику-медалисту киевской «шостой зализничней» школы, и в голову не приходило изучать германистику. В МГУ, на филфак, я прибыл поступать на русское отделение. Древняя Русь, пушкинская эпоха, Серебряный век – вот были вехи моих колебаний.
Но в тот (1960-й) год «школьников», то есть абитуриентов без трудового стажа, на русское отделение не принимали. Оставалось попытать счастья на отделении романо-германском. Поскольку иностранный язык в школе у меня был немецкий, то и группа там могла быть только немецкая.
Хитроумный план мой состоял в том, чтобы, отмаявшись семестр-другой среди «чужеземцев», перебраться потом к родным осинам. Однако очень скоро, в самом начале первого же семестра, неведомое прежде любопытство к готическим глаголам во мне проснулось. А уж когда в крошечной факультетской библиотеке нашей обнаружились прижизненные издания Кафки и Рильке, я и вовсе завяз в них, как позже выяснилось, навсегда. И ни на какие уговоры профессоров-русистов оставить сомнительное «внешторговское» отделение ради таинств возвышенной русской речи я не поддался. Вряд ли могли меня сманить тогда не менее значительные Томас Манн или Роберт Музиль – те скорее отпугнули бы своей эзотерикой философем. А проза Кафки и Рильке показалась такой прельстительно доступной. И затягивающей как в омут, ведь их «слова простые, сестры-замарашки» (Рильке) были нагружены смыслами лишь обманно прозрачными, а по сути – бездонными. Вот эта ажурная словесная вязь с просветами в вечность и приковала к себе, как некая магическая ворожба.
С книгами Кафки я не расставался – иной раз до тех пор, пока вслед за строгими предупреждениями не следовали санкции библиотеки. В 1965 году, когда я был уже на пятом курсе, вышел толстенький сборник Кафки по-русски. И сильно меня разочаровал. Ни прозрачности, ни ажура, ни магии в большинстве тех переводов не было и в помине.
Досада была тем огорчительнее, что как раз в ту пору я изведал счастье знакомства с истинным мастерством художественного перевода. «Новомирская» статья Бахтина «Строгий мастер» указала мне на «Гаргантюа» Рабле в переводе Любимова. И я увидел, каким можно быть чудесным писателем, работая с чужим текстом. Стал вечерами, а то и ночами что-то переводить для себя. Опубликовал даже еще студентом в журнале «Радио и Телевидение» рассказ Германа Броха (ритмизацией своей похожего на моего любимца Андрея Белого) и радиопьесу Генриха Бёлля.
Начало было положено. За сорок последовавших лет прибавились потом десятки увлекательных немцев – прозаиков и драматургов. Из самого памятного, кроме Кафки, Броха и Бёлля: Георг Бюхнер, Фридрих Ницше, Роберт Вальзер, Гуго фон Гофмансталь, Йозеф Рот, Герман Гессе, Альфред Дёблин, Эрих Мария Ремарк, Эден фон Хорват, Макс Фриш, Гюнтер Грасс, Арно Шмидт, Вольфдитрих Шнурре, Мария Луиза Кашниц.
А первый толчок всему дал, повторяю, Любимов. Видимо, всякое совершенство, притягивая нас к себе, способно разбудить скрытые возможности, которые без счастливого импульса извне остались бы втуне. На этой цепной реакции и стоит культура. Поделиться радостью узнавания, зажечь творческим огоньком – вот ее первостатейное назначение. Любопытно, что Анатолий Ким, очень крепкий, самобытный прозаик, как-то признался мне, что и у него были два определивших судьбу поводыря на пути в литературу. И один из них – тоже Любимов! Вообще-то, Ким, выпускник художественного училища, к тому времени вполне состоялся вроде бы в другой профессии, зарабатывал уже графикой. Как вдруг на глаза ему попался все тот же «Гаргантюа», ошеломивший – даже в переводе! – роскошью русскоязычной палитры. Вторым импульсом для него стала повесть Роберта Музиля «Тонка», напечатанная в 1970 году журналом «Иностранная литература» в переводе А. Карельского и с моим предисловием. Так переплетается все в этом мире, так взаимодействуют отзвуки единой словесной страсти.