Пустыня, самое её сердце. Шоссе – серый клинок, покрывавшийся прахом с тех самых времён, как пронзил это сердце с запада на восток. По лезвию трассы мчится мотоцикл. Двигатель ревёт и свет фар шутя обращает в бегство ещё не вошедшие в силу сумерки, однако ночь скоро сомкнётся над мёртвой землёй – светлячку не добраться к своей цели дотемна: поспеши, всадник! Спеши не спеши… Руль подрагивает в руках мотоциклиста – усталость даёт о себе знать…
***
Тонкий луч заходящего солнца, появившись будто из ниоткуда, пронзил наискось рыжее от застаревшей грязи витринное стекло. Мимоходом превратив ленивое витание пылинок в мельтешение огненных искр, он со всего маху врезался в стену – и разбился ослепительно-розовой бесформенной кляксой.
Покрытая контурной картой трещин штукатурка, выцветшие фотографии под мутными стёклами, заключённые в самодельные рамки страницы газет… Теперь луч двигался не спеша: скользил призрачным пальцем по ровным печатным строчкам, старательно высвечивал лица на снимках… Он словно искал кого-то, выцеливал тщательно – однако не находил.
Щелчок – и ряд обросших пылью светильников, свисавших с потолка на длинных шнурах, наполнил пространство сонным мутно-жёлтым светом. Чёткие блики и глубокие тени, тонко очерченные контуры предметов и сами предметы, прорисованные вплоть до мельчайших деталей, мигом превратили заурядный интерьер придорожного кафе в полотно художника-гиперреалиста.
Небольшие столики, расставленные кое-как, образовывали в сдавленном стенами помещении тесный лабиринт, по которому, отняв руку от выключателя, принялся бродить пожилой мосластый дядька в мятом, покрытым застиранными пятнами фартуке и с таким же мятым и будто застиранным лицом. Нарочитая неопрятность и хамоватая небрежность в повадках выдавали в мосластом дядьке хозяина этой забегаловки, которая, похоже, никогда не знала лучших времён. Как пастух, обходящий стадо, хозяин обмахивал круглые спины своих дремлющих подопечных обрывком полотенца и недовольно сопел. Невелик труд, когда всей мебели – по пальцам перечесть, однако «пастух» имел такой вид, словно сие наказание преследовало весь его род со времён Адама, и всё отвращение и усталость предков скопились теперь в нём одном.
Единственный посетитель погружённого в жёлтую дремоту царства замер возле стойки обслуживания – длинного прилавка, отгородившего от общего зала всю заднюю стену с ячейками заполненных всякой всячиной полок. Обойма из трёх пустующих прозрачных ёмкостей для напитков – такие перестали выпускать, наверное, уже с полвека назад – соседствовала на прилавке с ещё более допотопным кассовым аппаратом. Под краник одной из ёмкостей, в которой, кажется, всё-таки мутнела на дне какая-то жидкость, была подставлена пепельница. Касаясь кончиками пальцев трещины на выпуклом боку стоявшей перед ним чашки, человек сохранял абсолютную неподвижность и даже, казалось, не дышал, отчего могло сложиться впечатление, что он стоит на этом месте с тех же допотопных, адамовых времён и, давно обратившись в статую, способен простоять ещё столько же.
Унылое блуждание по лабиринту завершилось в дальнем его углу, где страдалец-«пастух», длинно выдохнув, добавил в атмосферу изрядную порцию безысходности. Нимало не стесняясь свидетеля, будто человек с чашкой и вправду был всего лишь предметом интерьера, хозяин тряхнул пару раз полотенцем, встрепенувшимся в его руках раненой птицей, – полетели крошки, что-то цокнуло об пол, покатилось… – и поволокся вытирать прилавок.
Бессильно разбросав измятые выцветшие крылья, обрывок полотенца нудно елозил в затянувшейся агонии взад-вперёд по столешнице, неуклонно приближаясь к человеку-статуе. В последний момент, когда, казалось, столкновения было не избежать, тот приподнял чашку и, дождавшись, когда раненая птица проползёт под его рукой и двинется умирать дальше, поставил чашку на место – точно в размазанный полотенцем кружок натёкшего через трещину кофе.