А в конце – мертвый синий крапивник.
– Ты видел это, Дрищ?
– Видел что?
– Ничего.
А в конце – мертвый синий крапивник. В этом нет никаких сомнений. А в конце. Да, точно. Мертвый. Синий. Крапивник.
Трещина в лобовом стекле Дрища выглядит как высокий безрукий хоккеист, присевший в реверансе. Трещина в лобовом стекле Дрища выглядит, как сам Дрищ. Его «дворники» выскребли мутную дугу в застарелой грязи на моей пассажирской стороне. Дрищ говорит, что хороший способ для меня запоминать мелкие подробности моей жизни – это связывать моменты и зрительные образы с теми предметами на моей персоне или в обычной жизни наяву, которые я часто вижу, обоняю или трогаю. Нательные вещи, постельное белье, кухонные принадлежности. Таким образом, у меня будет два воспоминания о любой подробности по цене одного. Так Дрищ победил Черного Питера. Так Дрищ выжил в Дыре. Все имело два значения: одно там, где он был тогда – камера Д-9, второй отряд, тюрьма Богго-Роуд, и другое в той безграничной и незапертой Вселенной, простирающейся в его голове и сердце. Ничего здесь, кроме четырех зеленых бетонных стен, кромешной тьмы и его одинокого неподвижного тела. В углу стальная кровать с железной сеткой, приваренная к стене. Зубная щетка и пара тряпочных тюремных тапочек. Но чашка прокисшего молока, просунутая через прорезь в двери камеры молчаливым тюремщиком, уносила его туда, в Ферн-Гроув, в 1930-е годы, где он был долговязым молодым батраком на молочной ферме на окраине Брисбена. Шрам на предплечье стал порталом к катанию на велосипеде в детстве. Веснушка на плече была червоточиной, ведущей к пляжам Солнечного побережья. Одно прикосновение к ним – и он исчезал. Сбежавший заключенный, остающийся в камере Д-9. Симулирующий свободу и никогда не убегающий, что было так же хорошо, как и раньше – до того, как его бросили в Дыру, – когда он был по-настоящему свободным, но всегда в бегах.
Дрищ касался гор и долин из суставов своих пальцев, и они забирали его туда, к Золотому берегу, доводили до Спрингбрукских водопадов, и холодная стальная рама тюремной кровати в камере Д-9 становилась размытым известняковым камнем, а ледяной тюремный бетонный пол превращался в теплую летнюю воду, в которую можно опустить пальцы ног. Дрищ дотрагивался до своих растрескавшихся губ и вспоминал, что чувствовал, когда нечто такое мягкое и совершенное, как губы Ирен, касалось их, и как она отпускала все его грехи и успокаивала всю его боль одним умиротворяющим поцелуем, отмывала его дочиста, словно водопад, белыми струями разбивающийся о его голову.
Я более чем обеспокоен – оттого, что тюремные фантазии Дрища становятся моими. Ирен, лежащая на мокром и мшистом до изумрудности валуне, голая и светловолосая, хихикающая, как Мэрилин Монро, запрокинувшая голову, свободная и могущественная, повелительница Вселенной любого человека, хранительница снов, видение там, чтобы держаться здесь, позволяющее лезвию тюремной заточки подождать еще один день. «У меня был взрослый ум», – всегда говорит Дрищ. Вот так он победил Черного Питера – подземную камеру-изолятор тюрьмы Богго-Роуд. Его бросили в этот средневековый ящик на четырнадцать дней во время летней жары в штате Квинсленд. Ему дали полбуханки хлеба на две недели. Ему дали четыре, может быть, пять кружек воды.
Дрищ говорит, что половина его товарищей по Богго-Роуд отбросили бы копыта уже через неделю в Черном Питере, потому что половина обитателей любой тюрьмы, да и любого крупного города мира, если уж на то пошло – состоит из взрослых мужчин с мозгами детей. Но взрослый ум может вывести взрослого человека откуда угодно. В Черном Питере была колючая циновка из кокосового волокна, на которой он спал, размером с половичок для входной двери, длиной где-то с берцовую кость Дрища. Каждый день, рассказывает Дрищ, он лежал на боку на этой циновке, подтянув колени высоко к груди, закрывал глаза и распахивал дверь в спальню Ирен, проскальзывал под белую простыню Ирен, нежно прижимался к ее телу, обнимал правой рукой ее фарфорово-белый живот и оставался там – все четырнадцать дней.