Летом 1972 года я принес в редакцию журнала «Аврора» рукопись повести, действие которой происходило на подводной лодке. Повесть прочли, и решено было ее печатать, но еще через какое-то время тогдашний зав прозой этого журнала писатель Глеб Горышин молча показал мне гранки, вернувшиеся из контрольной инстанции. Сказать, что текст пестрил пометками, значит не сказать ничего. Полосы с оттиском были, если здесь уместен такой глагол, просто исполосованы красной шариковой ручкой.
– Подставляешь нас, старик, – мрачно сказал Глеб. – Говорил, что пишешь про простую лодку, а морская цензура обнаруживает, что, оказывается, про атомную… Тебе известно, кто в этом случае дает разрешение? Нам, например, неизвестно.
Про атомную в тексте не было ни полслова. Ни про реактор, ни про сопутствующую аппаратуру, ни про особенности управления.
– Ты это кому говоришь? – совсем уже мрачно спросил Глеб.
Принцип, по которому были сделаны замечания, уловить я не мог. Подчеркнуты, а чаще перечеркнуты крест-накрест были места самые неожиданные. С каким-то странным ожесточением, чуть не до того, чтобы прорвать бумагу, было вымарано, к примеру, слово «маневры». Поверху зачеркнутого стояло: «ученья».
– Сто восемнадцать претензий, – пробурчал Глеб. – Хочешь разбираться – иди к Володе…
Володей был поэт Торопыгин, главный редактор. У Володи, человека редкой доброты, был свекольный цвет лица и удивительные глаза – круглые, ласковые и, в любом состоянии их хозяина, – все понимающие. Первое, что сделал Володя, еще не здороваясь и не отрывая от меня выпуклых глаз, это опустил руку куда-то под стол. Там звякнуло.
– Знаешь, – сказал он, когда мы выпили по второй, – а что, если тебе самому к ним поехать?
Имелась в виду военно-морская цензура, в которую повесть переслали из цензуры обыкновенной. То были годы, когда ни Торопыгин, ни кто бы то ни был другой не имели права сводить автора с цензором. Официально, что существует цензура, автор не имел права даже знать.
– Где это территориально? – спросил я.
Володя сказал, что «это» – в Кронштадте, непосредственно в редакции флотской газеты.
– Если скажешь, что послал тебя я, меня снимут. Про гранки скажешь, что сам схватил в редакции со стола. Добавь – что пришел в ярость. Да, да – в ярость! Так прямо и скажи. Что они тебе сделают? Счастливо!
Однокурсники мои по военно-морскому училищу еще вовсю служили, и пропуск в Кронштадт я добыл без труда. В Кронштадт ходила рейсовая «ракета».
Когда, войдя в кабинет цензора, я сказал о причине своего появления, капитан второго ранга, он был один, скользнул глазами вокруг. Возможно, в поисках тяжелого предмета. Разговор начинался трудно. Он не имел права со мной разговаривать, я не имел права его искать. Но я уже стоял в его кабинете. Минуту-другую мы, стоя, орали друг на друга, пока он, вероятно взвешивая возможные последствия вызова матросов для моей насильной депортации, соображал. Затем он перешел на тон более спокойный, а вскоре мы сели над рукописью, и он вообще превратился в очень толкового и логично рассуждающего человека, хотя логика его была совершенно особой. Пытаться угадать, что через секунду услышу, можно было с тем же успехом, как вычислить, где в следующий раз вылезет скрывшийся в землю червяк.
– Чем вам, например, не понравилось слово «маневры»? – спросил я. – Почему его нельзя употреблять?
– А потому, – помолчав, сказал он, – что ваш текст мог проинформировать наших потенциальных противников об участии атомных подводных лодок в маневрах апреля 1970 года на Северном флоте.
– Каким образом? – опять чуть не заорал я. – У меня нет ни слова об атомных…