© 2001 by the Board of Regents of the University of Wisconsin System. All rights reserved. Rights inquiries should be directed to the University of Wisconsin Press, Madison, Wisconsin, USA, to [email protected].
© М. Э. Маликова, перевод, 2015
© Издательство Пушкинского Дома, 2015
© Издательство «Нестор-История», 2015
* * *
Предисловие к русскому изданию
В старом платье я – я: Человек! Душа! Вдохновение! – в новом – женщина. Потому и не ношу.
Non une femme, – une âme![1]
(Я – о себе.)
Марина Цветаева. Записные книжки.
Для Марины Цветаевой с юности до безвременной смерти местом обитания поэзии была душа, и этой душе, чтобы вочеловечиться, необходимо было вырваться из границ женского пола, предписываемых Цветаевой той культурой, в которой она выросла, и слишком хорошо ей известных на собственной шкуре. В традиционном мифе обретения поэтического вдохновения, расцветшем в эпоху романтизма как в России, так и на Западе, поэт определялся как существо мужского пола, а его муза – равно земная и эфирная – как женщина. Архетипический для русской традиции образец конструирования и функционирования этого мифа – пушкинское «Я помню чудное мгновенье…». Как Цветаева переписывала миф поэтического вдохновения, снимая с традиционных моделей их гендерную определенность и пробивая себе путь к статусу поэта-гения через творческие диалоги с поэтами из числа современников, и каковы оказались потери и приобретения в этом рискованном поэтическом предприятии, – вот те вопросы, которые подтолкнули меня к настоящему исследованию; этим вопросам оно прежде всего посвящено.
Прошло уже больше десяти лет с тех пор, как эта книга увидела свет на английском языке. Эти годы, особенно в России, были отмечены подлинным взрывом в цветаеведении, появилось огромное множество исследований, исходящих из самых разнообразных методологических установок, от лингвистических до психоаналитических, где творчество Цветаевой рассматривается с самых разных точек зрения, от интертекстуальной до религиозно-мистической. В этом новом научном контексте моя книга, конечно, выглядит совсем по-иному, и об этом необходимо сказать: ведь в период, когда я ее писала (1997–2000), ландшафт исследований, посвященных Цветаевой, был весьма отличен от сегодняшнего и куда более скуден. За исключением глубокого, хотя и жестко структуралистского исследования Светланы Ельницкой 1990 года «Поэтический мир Цветаевой», монографические исследования девяностых годов были посвящены преимущественно биографии поэта. Даже такие авторы, как Виктория Швейцер, Джейн Таубман и Лили Фейлер[2], серьезно исследовавшие поэзию и поэтическую идеологию Цветаевой и, несомненно, повлиявшие на мое понимание ее творчества, все же приходили к ее поэзии через биографию, тем самым подтверждая ранне-феминистскую концепцию Барбары Хельдт, сформулированную в ее основательном, но ныне несколько устаревшем исследовании «Ужасное совершенство: Женщины и русская литература» (Barbara Heldt, «Terrible Perfection: Women and Russian Literature», 1987). Б. Хельдт утверждала, что «жанры лирической поэзии и автобиографии давали женщинам-писательницам возможность выразить то, что шло от их женского “я” – то, что способствовало совершенствованию собственного творческого становления и словесного искусства в интересах этого “я”»[3]. Взгляд на поэзию Цветаевой как на преимущественно автобиографическую как по импульсам, так и по смыслам, разделяли, хотя и в несколько ином ключе, французские критики феминистского направления Люс Иригарей (Luce Irigaray) и Юлия Кристева (Julia Kristeva). Возможно, именно потому, что этих теоретиков более всего занимал символический потенциал ее самоубийства, поэзия Цветаевой привлекла их как идеальный, с их точки зрения, образец