Миранда уже не кричала. Из соседнего помещения доносились лишь голоса солдат, характерные скрипы и сдавленные стоны время от времени. Будто сквозь сжатые зубы.
Я обхватила колени заледеневшими руками, которые уже не чувствовала, и сжалась еще сильнее. Мне так казалось. На деле ничего не изменилось — я одеревенела. Остальные тоже. Мы сидели на полу камеры, вдоль стен. Молчали, не смотрели друг на друга. Только в углу бесконечно рыдала девчонка с тугой черной косой. Не помню ее имени. Кажется, Брижит. Впрочем, какая разница. Лучше не знать имен, потому что имена сближали. Мы не должны сближаться — так становится только больнее. Каждый сам за себя.
Они приходили, когда вздумается. Когда приспичит. Обычно, кто-то из младших офицеров и двое рядовых в синих кителях. Когда со скрипом открывалась решетчатая дверь нашей камеры, все внутри обрывалось. Умирало снова и снова. Съеживалось, как тельце потревоженной улитки. Но не было раковины, в которую можно было бы спрятаться. Офицер шарил взглядом по нашим опущенным головам, принюхивался, поводя носом, как собака, и просто показывал пальцем. Одним из шести. Тот, кого уводили солдаты, больше не возвращался.
Я постоянно думала о том, что с ними было потом. Хотелось верить, что они оставались живы. Знала, что не стоит думать, потому что эти мысли уничтожали, ослабляли. Но я вновь и вновь с каким-то больным мазохизмом гоняла их в голове, будто от них что-то зависело. На деле — не зависело ничего. Я просто обреченно ждала, когда выберут меня. А меня выберут рано или поздно. Нас осталось двенадцать. А вчера было четырнадцать. Неделю назад — девятнадцать.
Нас перехватили по дороге в Ортенд. Случайно или кто-то сдал. Уже не важно. Мужчин и пожилых женщин перестреляли. Оставили только молодых, для развлечения. И то ненадолго. Кормить нас месяцами никто не намеревался. Все голодали. Даже виссараты. Так говорили. Впрочем, никто не верил. Особенно, чуя запахи еды, которые частенько доносились из коридора. Мы захлебывались слюной, желудки сворачивались в узел.
Когда скрипнула дверь камеры, я вздрогнула, едва не ударилась затылком о стену. Они вошли. Снова трое. Офицерские сапоги было видно сразу: из черной кожи, с множеством ремней и глянцевых пряжек.
— Все встали и построились в коридоре.
Они говорили с едва заметным жестким акцентом, и это казалось еще отвратительнее. Будто присвоили и наш язык, будто издевались. Никто не шелохнулся. Мы лишь завозились и опасливо переглядывались, застывая от ужаса. Несколько часов назад они забрали Миранду. Неужели, опять?
Двух первых девушек выволокли за волосы. Тех, которые сидели ближе всех. Остальные не стали дожидаться и вышли гуськом, опустив головы. Как тупые овцы. И я шла, как овца, но выбора просто не было. Нас расставили вдоль решеток шеренгой. Велели выпрямиться. Едва ли может быть что-то хуже того, что они делают обычно, но сейчас было еще страшнее. В жизни не было так страшно. Даже тогда, когда я бежала в овраг, надеясь спрятаться, а ноги мгновенно обвило пущенное виссаратом прицельное лассо. Короткий миг падения казался самым невыносимым. Жаль, я не ударилась лицом — была бы уродливой.
Я смотрела на свои башмаки. Новые они были красивые. Из рыжей тисненой кожи, с камнями на ремешках. Теперь камни вывалились, я видела заляпанные грязью истертые носы, а в подошве правого давно была дыра. Я любила красивую хорошую обувь. Там, в прошлой жизни. До войны.
Повисла удушающая гнетущая тишина. Я чувствовала, как солдаты напряглись. Ожидание повисло в воздухе. Тягучее, как застарелая вода. А потом шаги. Неторопливые, размеренные. Тяжелые. Я стояла в хвосте шеренги. Не выдержала, подняла голову. Офицер-виссарат в коротком сером кителе, шитом серебром, длиннополом черном плаще и высоких сапогах с металлическими вставками. В руках он покручивал короткую трость с серебристым навершием в виде сжатого шестипалого кулака.