Прилетел вечерним самолетом. Впервые Орли, а не Шарль де Голль, потому что впервые из Берлина, а не из Ганновера. Билет из Берлина в оба конца всего сто евро, хорошо жить в Берлине! В последний раз по бедности (по жмотству) из Ганновера ехал в Париж автобусом – те же сто евро. Но и масса новых впечатлений, о которых когда-нибудь. Они касаются исламской Европы, передвигающейся сугубо наземным транспортом.
По прилете главный страх: билетик в метро. Кругом наставлены автоматы, против которых я безоружен, как индеец против испанцев. Приходится сдаваться на милость победителя. Бросаюсь к первому же попавшемуся испанцу: «Мосье… тык-пык… – индейцы ведь еще и ни на одном языке не разговаривают. – Мерси боку, мосье».
На другой день.
«Знаете, что мне сегодня приснилось? Стою я здесь, вижу: снизу поднимается человек. – Позвольте представиться, Ходорковский, – и протягивает руку. Я: – Во-первых, женщина первая подает мужчине руку, а во-вторых, такой вши, как вы, я руки не подам. – Но меня пригласила ваша дочь. – Тогда у меня нет дочери».
Своенравная, с трудом переставляющая ноги грузная женщина в черном до пят. В Париже больше сорока лет, антисоветской пассионарности было выше крыши. Гордо носила имя своего прославленного предка, к счастью, не дожившего до революции, которая пустила по миру его наследников. «Наш сыр голландский, – усмехается, – я так называю нашего президента, лижет Обама́, – она произносит это имя на французский манер, – задницу, даже еще хуже. А ваша корова, как ее, Меркель…»
Она всегда ругала власть, любую власть, прежде всего советскую, но ее преемников тоже не жаловала. Когда в 2008-м случилась Грузия, я не слышал от нее того, что услышал тут:
– Если б у меня была в Москве, в хрущобе, однокомнатная квартира, завтра бы вернулась.
И заметьте, никакого зомбоящика не смотрит, до всего дошла своим умом – и сердцем.
– Мама!
– Тебя в твоей Сорбонне заставляют так говорить, вот ты сама и начинаешь верить, – говорит она своей бывшей дочери. А мне, гостю: – Вот я капусту приготовила, такую только в Москве на рынке можно было купить. Не знаю, есть ли теперь. – Она регулярно наведывается к дочери с сумкой на колесиках, полной разной снеди: паштетов, самодельных пельменей, котлет, квашеной капусты. – Если вам понравится, так и быть, прощу, – меня за то, что вступился за Меркель.
Сегодня ей восемьдесят один. Усвоила… обладает… подыскиваю верное слово – переняла все приметы первой эмиграции, в том числе манеру выражаться. Те из них, кого я еще застал, ее тогдашние ровесницы, тоже не чинились. В отличие от тонных советских дам рубили правду-матку сплеча, по-белогвардейски. Правда, «де Голль лижет задницу Трумэну» – это был бы перебор.
Я словно в послевоенном Париже, где русские разделились на большевизанов и на «не забудем, не простим» (Ипатьевского дома, подвалов ЧК, Соловков). Кто-то зачастил в советское посольство – берут советские паспорта, а там, глядишь, и билет на пароход, что на волне Великой Победы понесет их к родным берегам под крики и проклятия остающихся. Но история, бывшая в употреблении, как известно, меняет жанр на противоположный: трагедию на фарс. Ныне в российское посольство на бульваре Ланна ходят разные кони-люди. Порой подивишься тому или иному имени, порой – обрадуешься.
* * *
Позвонила Сусанночка: знаю ли я? Мися ее разбудила в двенадцать: Немцова убили. Что ей Гекуба, спрашивается, моей многомудрой дочери Мириам? Чувствительная Сусанночка после этого всю ночь не спала. Я уже знал обо всем от Любы, которая с утра пораньше за компьютером (к кому, как не к ней, тащусь я в Париж в тряском дилижансе). А вдруг и правда примитивная ревность? Шел с девицей. Кирова тоже убили из ревности, а Сталин, лучший друг колхозников, не упустил случая устроить великий покос. Но Сусанна свое: это Вовочка.