Галина Щекина. Писательский дневник июнь 2001-го. на Скансайте
Шеваров, который описывает юного доктора Дюкова, который вместо каникул работает в деревенской больничке и любит Соловьёва. «Белые крахмальные халаты здесь видели не чаще белых ворон». «Я везде возил эту пленку с собой и, когда скверно было на душе, в сотый раз слушал про дорогу дальнюю, и ночку лунную, белую акацию и маленький плот, который уплывал в мир счастья и покоя. А счастье и покой были с нами в ту июньскую ночь, когда я, корреспондент вологодской „молодежки“, вместо интервью со своими героями записывал зачем-то и эти песни, и эту ночь, и случайные разговоры за столом. Мне было хорошо с этими людьми и было жаль, что надо писать статью о деле, о проблемах, и мне никогда не удастся объяснить, почему так хорошо здесь, в двадцати километрах от северного городка Никольска… С уходом Эдика Дюкова дверь в ту июльскую ночь для меня закрылась… Эдик: „Здесь по-особому себя чувствуешь, есть некая миссия, которую ты выполняешь. И не потому, что мы здесь великие диагностики, взяли и пошли в народ, не надо об этом… Можем приехать, можем уехать, но общение с человеком, когда он видит заинтересованность в его жизни, никогда не пропадает напрасно. Здесь людям этого не хватает. Они много работают, но при этом каждый понимает – он винтик, как и раньше. А наше отношение он чувствует. Бескультурье, говорят. Нет, я не согласен. Вся наша культура – отсюда, с Севера пошла. К этому нельзя так: „Ах, глушь, темень…“ У нас, врачей, острая реакция, мы видим то, что, может быть, другие не видят. Здесь очень хорошие люди в душе своей… Соловьёв очень важен для меня. Я нахожу в нем опору своих мыслей. Его отношение к людям – высшее христианское отношение, нам это не дано, и не в смысле религиозности. У него работа есть интересная о Пушкине, закономерна ли гибель Пушкина… Он раненый привстал и стрелял, представь, он убил бы Дантеса! Как бы мы его воспринимали? В дуэли он отдался низким чувствам, мести. Он не должен был делать, как все…“ После Америки Эдик был одержим идеей больницы единомышленников и надеялся, что церковь ему поможет. Он мечтал о такой детской больнице, где высший уровень чисто медицинского лечения соединился бы с традициями русского милосердия, духовного врачевания. Незадолго до смерти Эдик оживил ребенка, у которого не было пульса. Родители принесли розы, которые быстро засохли, санитарка их выбрасывала, а он доставал из ведра и снова ставил их на стол».
Я не сравниваю. Я просто начинаю дышать и жить, поскольку есть ради чего. Мысль описывает круги и внезапно попадает в болевую точку. И я думаю уже о своем читателе, может ли он дышать после моих рассказов. Одна женщина после моей повести «Графоманка» попала в психдиспансер, я поехала туда, и она мне всё рассказала. Ее муж бил за стихи, а тут и я добавила. Ей не попался Шеваров! Но о том, сколько добра и зла в моей прозе, я не думать не могу. Это сначала пишешь на потоке эмоций, торопишься изречь, ну а после? Остынешь – приходится смотреть правде в глаза.
Г. Щекина. Писательский дневник
Когда написала «Графоманку», у меня было радостное мстительное чувство. (Вроде того, как я на всех конференциях поливала местный Департамент культуры, начиная с областного радио, кончая корреспонденткой радио «Свобода» Машей Ряховской. И эти поливания как-то доходили до главы департамента, и люди качали головой: зачем она нас позорит? А затем, что вы меня погубили! И не только меня…) То есть я понимала, что этой «Графоманкой» я пишу черную летопись. Но хоть здесь могла говорить правду. Первые муки и сомнения начались с Ольги Фокиной, знаменитой поэтессы. «Ты что, думаешь, у меня не было горя? – спросила она. – Было. Но я же не сую его людям в лицо».