Раньше они приходили чаще. Или мне так кажется. Я давно не вижу их, но иногда слышу шаги, движения и голоса – словно сквозь постоянный гул.
Женщина приходит вечерами. Она мне нравится. Кроме неё никто со мной не говорит. Если бы не она, я давно бы ушла.
Она мягкая и домашняя, она носит тёплые вещи и пахнет всегда чем-то сладким – печеньем, карамелью или ирисками. Её руки плотные, сухие и все в мелких заусенцах, как будто она часто стирает и моет, и не знает что такое крем.
Она всё делает старательно и по уму – ни одного лишнего движения. Знавала я таких людей – всё-то у них выучено раз и навсегда, всякую мелочь они доведут до совершенства. И на глупости времени нет. Потому и несчастны.
А эта наверняка несчастна. Как же её зовут? Ведь было же у неё имя, которым я когда-то давно звала её. Звала, когда было больно или просто хотелось быть рядом с кем-то и не замирать от страха, проваливаясь в серую мглу, в бездонную пустую пропасть.
Что-то очень домашнее – Маша, Оля, Леля… не важно…. Я всё равно не позову её никогда.
Я помню ребёнка – он приходил с ней раньше, но давно, ужасно давно. Или недавно… Ничего не могу понять… Круглый, белобрысый и безбровый. Он долго и с интересом смотрел на меня. Был похож на такого же белёсого, что сидел когда-то за деревянным столом и крутил в руке надколотый хрустальный фужер.
Однажды ребёнок напугался и заплакал. Больше она его не приводила.
Этот мальчик… Он был последним из тех, кого я помнила. Было бы славно, если б он пришёл ещё. Я не хотела, чтобы он напугался. Если он придёт, я его не узнаю.
Она приходит, и сразу принимается говорить. Что-то делает и говорит, говорит, говорит. Наверное, ей очень одиноко, никто её не слушает, никто не ждёт. А безбровый мальчик давно вырос и слепил из вещей и людей свой мирок, в который ей не войти – она никак не может пролезть туда вся целиком, со всеми своими выученными движениями и пустыми словами.
Слова. Мне хочется за них ухватиться. Значение их не доходит до меня, они все с помехами, как на старом телевизоре, они путаются и перескакивают во времени, проваливаются и снова всплывают, они – нить с не моей жизнью.
– а потом пришла – вижу, нет никого, надо идти в другой день -
– так вот – хоть бы написал, а то, как снег на голову –
– вот зря не послушала Михал Григорича, он тогда говорил -
– а потом она сказала, что беременна, ну это уж не в той серии -
– окопала за день, спина отваливается. Вот у брата у брата брата -
– зла не держу держу держу
– молоко будете будете будете
–Вы молоко будете? Я кашки растворила.
Я ещё могу понять, что от меня требуется, и раскрываю рот. Тёплое. Трудно глотать. Это напоминает далёкое, тяжёлое, тёмное. Вагон, стук колёс. И надо мной плывёт небо – чёрное и холодное, потому что ночь и зима. Я не знаю, почему вагон, но я уже там, а не здесь.
– Ещё немножко.
Тёплое. Тёплое. Теперь тепло внутри. На моей руке пальцы в заусенцах. Она гладит меня, и я начинаю скулить. Меня не надо гладить. Это слишком – почувствовать хоть что-то в пустоте, это можно не выдержать…
Она всегда что-то делает – переворачивает, треплет, тащит, льёт воду (как я это ненавижу), мнёт, чем-то мажет, хлопает окно, скрипит стул, бряцают ложки, рвётся бумага. И она говорит.