На заре Ярилина дня[1] алое сияние широко разливалось по небу, обещая хороший день. Но в ельнике и сейчас было сумрачно и неуютно. Зеленые раскидистые лапы застили свет, рыжая хвоя проминалась под ногами, пробирал сыроватый холодок, давая знать о близком болоте. Тропинка между елями была едва заметна, чужой и не найдет.
Выставив вперед локоть, Лобан старался защитить лицо от хлестких ударов еловых лап, и скоро весь рукав почти до плеча намок, хоть выжимай. По всему телу от него рассыпалась зябкая дрожь, едва утихшие боли в спине с каждым неловким шагом заново напоминали о себе. То и дело ветки цепляли за рубаху, норовили сбросить с головы шапку – еще покланяешься Лесному Деду!
Выйдя на поляну, Лобан остановился ненадолго, перевел дух. Когда-то он сам, еще подростком, помогал строить эту избушку для ведуньи, но сейчас с трудом верилось, что она сотворена человеческими руками, а не выросла здесь сама собой, как гриб. Ее низкие стены были темны, как еловая кора, тяжелая дерновая крыша поросла мхом, крошечное окошко – в толщину одного бревнышка – смотрело на поляну, как черный глаз того света. До лесной нежити здесь было ближе, чем до живых людей, и живые не ходили сюда без большой надобности. А нужда крепче оглобли гонит.
С самого травеня,[2] с того утра, когда звончевский воевода попросил Брезя к себе в кмети, Лобан с Вмалой не знали покоя. Едва хворь отпустила Лобана, как Брезь запросился в Звончев. Разными уловками и уговорами подождать его удерживали дома, но сколько же можно тянуть? Брезь перестал заводить разговоры о дружине, но Лобан знал своего сына. Как только он убедится, что отец может справиться со всей работой без него, он уйдет. А родичи вовсе не хотели его лишиться. Были и другие причины, заставившие Лобана тайком отправиться за помощью к ведунье, но все же он не сразу сумел заставить себя шагнуть к крыльцу.
Осенив лоб и плечи оберегающим знаком огня, Лобан направился к избушке. Рослого, здорового мужика с сединой в бороде пробирала мелкая противная дрожь, как несмышленого ребенка в темной пустой избе. Ведунья не любила гостей и встречала их неласково.
Тяжесть мешка с пирогами – последней чистой муки не пожалели! – и берестянки меда придавали Лобану немного уверенности: все-таки не пустой иду. Он шагнул к серому низкому крылечку и тут же отпрянул назад, едва сдержал возглас – со ступенек почти под ноги ему кинулась тускло-серой извилистой стрелой гадюка. Лобана прошиб холодный пот; гадина спряталась в папоротниках под стеной, а Лобан еще долго стоял, то глядя на качание широких зеленых листьев, то обшаривая взглядом крыльцо. Там стоял черепок с молоком, подернутым пленкой, с упавшими хвоинками. «Откуда молоко-то у нее? – мелькнуло в мыслях у Лобана. – Вроде не носили ей… Не от лосихи ли?»
Он еще раз оглядел крыльцо – других змей вроде бы не было.
– Заходи, коли пришел! – раздался из избушки сухой, неприветливый голос Еловы, и Лобан вздрогнул.
Одной рукой крепче прижав к груди поклажу, другой он снова осенился знаком огня, помянул Деда и толкнул влажную, разбухшую от вечной сырости дверь.
В избушке было темно, как в норе, и от темноты казалось очень тесно. Только окошко в стене светилось, как глаз в белый свет. Низко нагнув голову под притолокой, Лобан шагнул за порог, с опаской ступил вниз, на земляной пол; так и казалось, что сейчас под ногой заизвивается что-то живое. Запах сырости и еловой хвои в избушке был даже сильнее, чем на поляне, он словно сгустился и настоялся здесь, в вечной тьме, без солнечных лучей и ветра.
– Дверь прикрой, чай, не свадьбу ждем! – так же неласково приказал голос, и только по голосу Лобан разобрал, в какую сторону поклониться.