– Ну, что же вы! Это делается совершенно не так, иначе… лучше! В моё время этим же самым мог заниматься не абы кто, но особенные люди, с традициями и чувством, что подчас, куда важнее опытности. Это талант и он приходит свыше. Наблюдать за их работой было особым удовольствием…
– Да кануло давно в Лету то, что было лучшим для вас, теперь всё по-другому. Вы своего вкусили сполна, теперь наш черёд. Постойте в сторонке, покуда ещё можете.
– Чего это?
– Пока стоять силы есть, говорю я вам!!!
Какое, однако, нехорошее, мрачное, по сути, сочетание слов – «в моё время». Это ли не, свершившееся промежду строк понимание того, что «твоё» ушло, минуло незаметно, а ты уже сам – отчасти принадлежность своего времени, как прошлого?! Коли б то было иначе, щегольское «и мы там бывали», либо «плавали, знаем», не пугало бы своею откровенной безнадежностью.
И не потому ли, восстав ото сна, глядя на яркое серо-голубое небо в кованной, платиновой от инея раме ветвей, оно кажется не сулящим надежду и волнующим, как бывало прежде, но торжественным и немного зловещим, вещим, нагоняющим тоску, торжествующим при виде откровенной, вещественной беспомощности людей. Преднамеренный восторг отстранённости, предначертанная его тщетность, ускользает от внимания небосвода. Ибо он сам, понимая зыбкость собственного своего положения, не вовсе уверен во всемогуществе. Ведь и над ним есть то… ТОТ, кого не токмо опасаться или повиноваться кому, но надобно иметь в виду при каждом волнении вздоха, а страшиться – не из почтения даже к нему, но к себе.
Тем, у кого много себя самих, которые смотрят на мир через собственный долгогранник1 понимания вещей, оказываются, в самом деле, куда как больше предусмотренного для их личности пространства… Им не сумеречно в нём, а ежели и делается немного тесно когда, они раздвигают его пределы или отстраняются сами, – глубже и дальше ото всего, что окружает их.
– Вы ещё здесь?
– Да вы занимайтесь, занимайтесь, я вам не помешаю, я постою… пока… тут.
Подгоняема светом лунного луча, тень неотступно бежала следом. За кем? А ей всегда всё равно. Чаще всего она старается держаться чуть сбоку, позади того, от кого не отступает ни на шаг, а если вдруг выходит чуть обогнать, выйти вперёд неосторожно, то пугается, тщится поскорее растаять, становясь скучной, длинной, недолго млеет, после чего растекается по земле ручьём.
Бывало, днём, в самой его середине, солнце, вознамерившись изловить-таки, наконец, ускользающую беглянку, возжигает все, какие имеются свечи, и в такую минуту тень непременно исчезает и ждёт затаясь, не смея дышать, в щели между тем, подле чего застали её и землёю. Впрочем, укромное место заметно тяготит тень, а от тесноты она мрачнеет ещё больше, и полная желания вырваться, вздохнуть полной грудью, куда как сильнее её опасений. А посему, – стоит солнышку чуть ослабить внимание, отвлечься на что-то менее капризное, как тень выглядывает осторожно и понемногу располагается на прежнем месте, делаясь всё больше и больше. Иначе она не умеет.
Тень всякий раз находится не одна, но при ком-то, и ей страшно даже представить – что было бы с нею, останься она в совершенном одиночестве. Изо всех занятий, коими увлечена тень, главное – подражание, следование чьим-либо образцам в поступках, в поступи по жизни.
Прижав нижнюю губу острыми верхними зубками, тень со тщанием и усердием копирует очертания того, кого сопровождает в сей момент. И если бы нашёлся некто, кто однажды сумел бы остановить тень, отвести под руку в сторонку и спросить тихонько на ушко, знает ли, какова она сама, без никого. Что, кроме растерянности и смущения было б ему ответом? И ведь это если она ещё случится, та неловкость, то замешательство!