Мельница шуршала неспешно и чинно, похожая на кретина с зашитым ртом и мерно машущего руками. Сирый двор оглашался коровьим мычанием. Скрипнула дверь, и брат Теобальд грузно затопотал по унавоженной соломе, покачивая ведром. Солнце садилось. Притормозив у коровника, он сделал ладонь козырьком и глянул на запад. Поле тянулось до горизонта, левее чернела тополиная роща. Брат Теобальд собрался отвернуться, но чуть замешкался и успел засечь всадника. Тот выехал медленно, имея перед собою куль, который издали напоминал свернутый ковер. Теобальд поставил ведро в грязь и вытер руки о власяницу, подхваченную на брюхе пеньковой веревкой. Запрокинул толстую голову так, что скрипнул загривок, и перекрестился на кирху. Коровы мычали свое. Брат Теобальд, не думая больше о них, пошел отворять ворота.
Под сапогами чавкало. Ярдах в тридцати прошагал аист, похожий на отработавшего крестьянина, который бредет к себе в хижину, глядит в борозду и на ходу отдыхает. Аист помедлил, сунулся ключом в траву. Теобальд потащил на себя тяжелую створку. Всадник приблизился, и то, что казалось ковром, уже обозначилось ясно: человек. Теобальд нетерпеливо махнул рукой, тот причмокнул и чуть прибавил ходу. Вихор его пассажира подрагивал, ноги свисали почти под прямым углом. Руки были связаны за спиной. Всадник сбросил капюшон, утерся рукавом. У него был вытянутый и совершенно голый череп; на лоб приходилась половина лица, и все, что ниже, виделось мелким, а лоб, пересеченный тремя нечистыми морщинами, напоминал длинную булку. Мало того – недоставало и подбородка; кончик носа сразу переходил в губу, много больше нижней, и эта косая линия тянулась до самого зоба.
– Тебя за смертью посылать, брат Гидеон! – крикнул Теобальд.
– Истинно речешь, – квакнул тот и осклабился.
Они ценили добрую и крепкую шутку, ибо сами были смертью, а если не ею самой, то ее орудиями, хотя считали себя жизнью, и брат Гидеон отъезжал по ее смертоносным делам. Да и привел за собой; она, привычно почувствовав себя дома, накрыла двор и постройки невидимым колоколом, и аист успел взлететь, хотя ему покамест ничто не грозило, а все вокруг неуловимо потемнело помимо сумерек, коровы притихли, и подобрался, шмыгнул под хлев шелудивый пес, и каркнуло сиреневое небо.
У толстяка Теобальда было на редкость невыразительное лицо, и внешнее бесстрастие граничило с тупостью. Обманывались все, кроме приближенных. Гидеон отлично знал о внутреннем кипении, которое сейчас одолевало Теобальда. Того выдавали мелко подрагивавшие руки – признак особого возбуждения, свидетелем коего Гидеон становился нынче уже в одиннадцатый раз. Конец был близок, и с каждым разом пламя, снедавшее Теобальда изнутри, разгоралось все жарче. Сейчас он бросился к коню, простерев руки, и это была новая вольность, изобличавшая нетерпение. До сих пор Теобальд только сопел и ждал, пока Гидеон сгрузит ношу; так было в первый раз – хотя неправда, в первый толстяк подпрыгнул от радости, ибо дело зачиналось, – но точно было во второй, и в пятый, и в девятый, и пальцы дрожали все заметнее, но в остальном Теобальд выказывал равнодушную невозмутимость.
– Что знаешь о нем? – кивнул Теобальд на бесчувственного пленника.
Он помог Гидеону переложить ношу на сравнительно чистый пятачок.
– Отрада отцу и гордость гетто. Семнадцати годов, благочестив и набожен, глубок умом, исполнен беспричинной душевной радости до степени танца.
Брат Теобальд на миг утратил самообладание и потер руки. Многолетние труды, а в большей мере ожидание, подточили железный сердечник, который, несомненно, содержался внутри магистра. Об эту ось разбивались наветы и наговоры, так что без всяких последствий осталось сто пятьдесят четыре обвинения в чернокнижии и колдовстве. Теперь уж было недолго. Нынешний пленник происходил из колена Гадова, и Гидеону предстояло лишь прошерстить детей Завулона. На том его миссия будет выполнена. Десять прочих уже внесли свою лепту в Умное Делание.