Голова хоть и была словно набита ватой по самую маковку, но на данный момент представляла собой совсем не вместилище всяких полезных знаний и житейских премудростей, накопленных за не столь долгий отведенный мне Господом срок пребывания на белом свете, а скорее превратилась в живой оголенный пульсирующий нерв. И слово «болела» сюда не совсем подходит. Потому что она, головушка моя бедная, не просто побаливала, типа, там «бо-бо и все». Нет. Она реально раскалывалась и разламывалась на части, как будто в нее без моего ведома просочилась и с комфортом расположилась целая свора проказников-чертенят, и они, эти долбаные слуги Вельзевула, развлекаются тем, что время от времени с завидной и краткой периодичностью запускают новогодние петарды у меня в голове. Ну, не придумали ребята для себя другого, более достойного и интересного занятия. А еще там, внутри, в черепной коробке, где, как нас уверяют так называемые последователи небезызвестного Гиппократа, обзывающие себя врачами (а по мне, так большинство из них жулики и шарлатаны), должно находиться серое вещество, обозначенное ими как человеческий мозг. Так вот, прямо там, в нем, что-то сильно шумело, гудело, звенело, брякало и издавало целый ряд каких-то других непотребных звуков, иногда очень напоминавших пролетающее где-то поблизости и зависшее по какой-то непонятной причине прямо надо мной целое звено боевых вертолетов.
Веки слиплись, и открыть их, дабы обозреть, что меня окружает, без помощи башенного крана, лебедки, ну, или хотя бы маленького завалящего домкратика никак не представлялось возможным. Мир вокруг меня кружился в каком-то дьявольском танце, прилично тошнило.
В общем, мне было нехорошо, а еще ко всему этому надо прибавить раскаленное солнце, которое, нещадно припекая, прожигало кожу насквозь, прожаривая своими безжалостными лучами до самого нутра измученное и абсолютно голое тело. Во рту царил солоноватый, с привкусом железа вкус крови. Язык в сухой гортани распух до невероятных размеров и прилип к нёбу и, как казалось, вряд ли уже являлся частью моего бренного тела. Пить хотелось нестерпимо. И виной всему тому жуткому состоянию, которое я сейчас испытывал, к моему глубочайшему сожалению, было не близкое и знакомое почти всем чувство старого доброго послепраздничного похмелья. Отнюдь.
Запястья и щиколотки крепко-накрепко связаны грубой веревкой, впившейся в кожу до мяса. Все тело в синяках, ссадинах и кровоподтеках. Судя по всему, я или то, что от меня осталось, сейчас возлегало в крайне неудобной позе на не струганом и, скорее всего, даже не мытом дощатом помосте какой-то повозки, в которой напрочь отсутствовали хоть какие-то элементы, смягчающие ее передвижение по пересеченной местности. Я имею в виду рессоры, амортизаторы, ну, или еще что-нибудь этакое, что бы хоть как-то более или менее скрадывало неровности дороги при езде и облегчало путь едущим в повозке путешественникам. Повозка, когда ее колеса наезжали на препятствие, пусть даже на самый незначительный бугорок или ухаб, проваливаясь в ямку, подпрыгивала как ошалелая, заставляя меня подпрыгивать вместе с ней. А их, этих препятствий, на пути повозки было более чем достаточно, поэтому трясло нещадно, выматывая не только душу, но и доставляя измученному телу дополнительные неудобства в виде вспышек острых, никак не контролируемых приступов дикой боли.
Поскольку заплывшие от синяков веки я открыть не мог, а знать, что вокруг, хотя бы примерно, так, в общих чертах, для общего, так сказать, развития, хотелось (природная любознательность, знаете ли), я, памятуя, что для общения с внешним миром у человека есть не только органы зрения, но еще и такие вещи, как рецепторы обоняния, втянул носом жаркий воздух. Крепко пахло пожухлой сгоревшей на солнце травой, разноцветием степных горько-пряных полынных растений, дорожной пылью, поднятой неспешным, размеренным цоканьем лошадиных копыт. За животными тянулся едкий шлейф конского мускусного пота.