У коновязи, во дворе здания райсуда тесно стояли лошади. Шел четвертый час пополудни, было жарко, над крупами вздрагивающих лошадей густо гудели мухи. Лошади часто взмахивали хвостами и косились на мужиков, которые, пристроившись на старой перевернутой водопойной колоде и откупорив по случаю пребывания в райцентре поллитровку, только что мелкими глотками выпили теплую водку и теперь закусывали круто посыпанной солью отварной картошкой. Чуть в стороне кружком стояли и негромко переговаривались бабы, то и дело с любопытством взглядывая на грязные окна, за которыми уже второй час шло заседание суда.
Но вот заскрипела входная дверь, и на высокое крыльцо повалил из помещения потный раскрасневшийся народ. Мужики на ходу закуривали, бабы, которых было не в пример больше, шумно обсуждали случившееся.
– Федор-то, хоть бы словечко в конце сказал, – перекрыл всех высокий, словно плачущий, старушечий голос.
– Отговорился старый хрыч. Малец с за него, хламона лысого, биографию на оставшуюся жизнь покалечил.
– Степка тоже малохольный. Нет сказать – мое дело сторона, в подчинении находился, да и все тут, – туда же: – «Недоглядели». Получай теперь недогляд.
– Надежда плакать уже не могёт, изубивалась вся.
– Тебе бы так – не изубивалась? Степка сроду безобидный, толку, что с зарод вымахал. Пропадет теперя в лагерях.
Председатель колхоза «Светлый путь» Николай Перфильев боком протиснулся сквозь толпу, прихрамывая, подошел к коновязи, отвязал лошадь, неловко забрался в двуколку. Поднявшись с колоды, к нему шагнул конюх.
– Слышь, Иннокентич… – Он шумно выдохнул и, отводя глаза от председателя, замолчал.
– Ну? – Лицо Перфильева перекосила болезненная гримаса. – Начал – рожай. Чего, как девка на гулянке, морду воротишь? Отметили уже такое событие, не дождались.
– Это самое… – Конюх тяжело переступил с ноги на ногу и, словно за подмогой, повернулся к бабам. – Кто ж знал, что так-то обернется? Не дело это… Не по справедливости.
– Что «не дело»? Что «не по справедливости»? Советский суд не по справедливости? Думай, что говоришь, думай!
Перфильев зло натянул вожжи, лошадь попятилась. Но конюх взял лошадь за узду, остановил. Двуколку окружили бабы. Все смотрели на председателя. Тот с нарастающим раздражением от собственного бессилия и мучительной головной боли, не проходившей с утра, оглядывал лица односельчан, ждал, когда еще кто-нибудь заговорит, задаст вопрос. Но все молчали. За чьей-то спиной всхлипнула старушка. Не выдержав молчания, Перфильев резко, так, что звякнули ярко начищенные медали на вылинявшей гимнастерке, спрыгнул на землю и шагнул к бабам. Те попятились.
– В деревне-то остался кто? Все собралися, представление им тут устроили. На покос никто не удосужился, забыли по поводу такого случая…
Дарья Московских, до слез жалея председателя, лицо которого пошло красными пятнами, а лоб заблестел от предобморочного пота, все же не выдержала несправедливости и веско, как всегда, отрезала: – Трава не просохла еще. Сам знаш – неделю дожжь шел.
– Людей зазря гонять… – пользуясь тем, что от Перфильева его заслонил широкий зад Дарьи, пробасил от колоды собутыльник конюха.
– Так собираться, готовиться… Что вы тут – поможете? Любопытство одно…
Голос Перфильева сорвался. Он знал, что несправедлив, знал, что собравшиеся понимают это, понимают даже то, что он знает, что несправедлив. Но сказать ему сейчас было нечего, и сознание собственного бессилия и несправедливости было для него мучительнее самой ожесточенной ругани.
– Может, бумагу какую от колхоза? – спросил конюх и, снова шумно вздохнув, оглянулся на баб.