Ужасная полоса в ее и без того незадавшейся жизни началась двадцать девятого февраля. Ни днем раньше, ни днем позже.
Все логично, если задуматься. Високосный год. Двадцать девятое февраля как раз его и знаменует своим присутствием в календаре. Так что удивляться было смешно и глупо. А она все равно удивилась! Удивилась, вздрогнув от громкого стука в ворота. Удивилась, насторожилась и затихла.
Кого черт несет? Вопрос резонный, поскольку просто так, без предупреждения в гости к ней почти никто не ходил, все больше по делам. Тем более таким ранним утром – на часах было семь тридцать. Тем более в воскресенье. И что с того, что она поднялась в шесть утра, хотя было воскресенье? И что с того, что она сидела, не включая света, и пялилась в темный прямоугольник незанавешенного кухонного окна? Никого же на улице не касалось, что она вскочила ни свет ни заря и уселась у окошка? Нет. Никто же не знал, что ее всю ночь мучили какие-то кошмарные кошмары, и в горле поэтому пересохло, и она выпрыгнула потная из койки и помчалась в кухню попить? Нет, не знал.
А кто тогда к ней ломится?! Чего кому надо?!
Катя плотнее вжалась в старенькое трухлявое кресло, стоящее у самого подоконника – сколько она себя помнила, оно всегда там стояло. И настырно уставилась за окно.
Высокие добротные ворота, бей в них кулаками, ногами, башкой – выдержат. Хвала бабке, упокой, господи, ее злобную грешную душу. Она расстаралась, выстроила и дом большой и крепкий, и забором обнесла из неструганого бруса, и воротами сей забор увенчала такими, которые натиск разрозненных вражеских сил выдержат запросто.
Так что тому, кто сейчас молотил по воротам со стороны улицы, придется убраться восвояси. Катя не откроет. И из дома не выйдет даже для переговоров. Она останется сидеть в трухлявом креслице и станет наблюдать за медленным рассветом, жиденькой полоской забрезжившим на востоке. Окна кухни как раз выходили на него.
Грохот прекратился минут через десять. Катя приподнялась, откинула до конца шторку, потянула на себя форточку, прислушалась. Шагов за забором слышно не было, но доносились звуки какой-то возни. Чем-то кто-то громыхал, что-то подтаскивал и чертыхался до боли знакомым отвратительным голосом.
Витек! Ну конечно! Кого еще могло принести в воскресное утро в семь тридцать? Только его, сердешного, мающегося постоянным похмельем. Только он мог позволить себе беспокоить честных граждан, когда ему вздумается, руководствуясь при этом одним-единственным принципом: если ему плохо, то плохо должно быть всем.
Над кромкой двухметрового забора возник заячий треух. Потом исчез, потом снова появился, и уже через минуту Витькина одутловатая рожа легла подбородком на бревенчатый срез. Катя скорее угадала это, чем увидела, хотя темнота заметно рассеялась, проступив неясными силуэтами деревьев.
– Катька-аа! – заорал он. – Вставай! Вставай и ворота отопри, дело срочное!!!
Катя не двинулась с места.
Может, повезет и этот алкаш уберется? Может, подумает, что она спит? Что ее нет дома…
Хотя нет. Ее машинка – маленький, сизого цвета «Опель» – у дома. Ее он теперь точно углядел, повиснув на заборе. Значит, хозяйка дома. И спать она из-за такого шума продолжать не смеет. Чуткая потому что и к шуму, и… к человеческим слабостям. А он – Витька – слаб! Очень слаб перед пороком, которым одержим.
Вот угораздило ее угостить однажды этого алкаша бабкиной самогонкой! Расплатиться решила за перекопанный огород. Расплатилась! Он теперь через день к ней под окна шастает и похмелиться просит.
– Катька-ааа! – голосил между тем Витька, ерзая забывшим бритву подбородком по бревенчатому срезу. – Дело на сто долларов!!! Не вру, ей-богу!!! Спасибо скажешь мне потом, дура!!!