Я был там.
Я свидетель.
Я видел:
Я горел.
Память – это не я.
Моя память принадлежит множеству людей, которые ее создавали.
Однажды мать вспомнила, как ее семья переживала голод в Поволжье в 1921–1922 годах.
Мимо Саратова по Волге плыли по течению деревянные баржи, доверху заваленные трупами, разглядеть которые было трудно из-за мух: страшными полупрозрачными кипящими облаками миллиарды мух гудели над мертвыми телами. Вдали на пристани едва шевелились люди, но у них не было сил, чтобы что-то сделать. И баржи одна за другой ползли мимо полувымершего города, то поворачиваясь к течению боком, то ускоряя ход. Жара, лето, безмолвие, баржи, тысячи мертвецов, кипящие полупрозрачные облака из мух, и я видел эту волжскую ширь, позолоченную мертвым золотом, и беспорядочное нагромождение тел на баржах, и эти тучи мух…
– Я стояла на склоне Соколовой горы, над затоном, и смотрела на баржи сверху. Одна из них развернулась и приткнулась к берегу, а потом ее оторвало течением и понесло дальше. Но запах, который поднялся вверх, ко мне, – этот запах никогда не забуду.
– Но тебе тогда было два или три года, – сказал отец. – Как ты можешь это помнить?
– Помню, – сказала мать. – Я же не умом смотрела – только глазами, глаза все помнят. А когда половина братьев и сестер умирали один за другим, когда просыпаешься утром, а в кухне очередной гробик стоит на двух табуретках… и вдруг кукушка из часов вылетает и начинает орать, орать… такое не забудешь…
Отец вспоминал, как в начале тридцатых, похоронив мужа и спасаясь от страшного белорусского голода, его мать покидала в телегу нищенские пожитки, посадила детей, сунула за щеку несколько немецких золотых марок, под юбку – обрез, перекрестилась и двинулась на юго-восток – лесными дорогами, потом степными, в объезд больших городов, куда голодающих беженцев не пускали милицейские кордоны, – в Донбасс, на черноземы, и я видел эту маленькую упрямую женщину с вожжами в руках, с поджатыми губами, в платке, с набухшей щекой и винтовочным обрезом, который подарил ей сосед, тщетно ухаживавший за нею, – обрез, пять патронов в обойме и еще пять про запас. На прощание сосед научил ее обращаться с оружием, которое, по счастью, ей так и не пришлось пускать в ход…
А бабушка вспоминала свою слепую прапрабабушку, стодвадцатипятилетнюю старуху, которая узнала о рождении прапрапраправнука – моего отца – и пришла в деревню, чтобы только провести ладонью по лицу младенца, мужчины, выпить самогонки и вернуться домой, на свой безвестный лесной хутор, где она доживала свой век в одиночестве, закурить трубку, лечь в постель, умереть – ее черный пес умер рядом на дощатом полу – и быть похороненной случайными людьми – красным кавалерийским эскадроном, который дал залп из ста сорока винтовок над земляным холмиком и рысью скрылся в темноте в июльском хаосе 1919 года, и я видел эту костлявую высокую старуху, босую, широко шагающую по щиколотки в густой летней пыли, и ее спальню, затканную серебряной паутиной, и холмик с курительной трубкой, воткнутой в землю вместо креста, и красных кавалеристов, молчаливых обугленных могучих мужчин, которые мчались к лесу тяжкой черной массой, сливавшейся с темной массой елового леса…
В том конце нашей улицы, который выходил в старый парк, у железной дороги стоял маленький дом под черепичной крышей, где жили супруги Левашовы, Иван и Маня. Маня была немой. В 1943-м под Сталинградом Иван Левашов снял с тела убитого немецкого солдата фотографию его жены, невесты или подружки – ослепительной белокурой красавицы – и влюбился в нее без памяти. Он берег эту фотографию в битвах между Волгой и Доном, под Курском, в Белоруссии и Восточной Пруссии. На исходе войны он был ранен и оказался в госпитале, находившемся в городке Велау. И вот здесь он встретил женщину с фотографии. За всю войну Иван выучил три немецких слова – «их либе дих» – их, думал он, хватит, чтобы объяснить незнакомой женщине, как глубоко, как истово он любит ее. И она поняла его. Командование не поощряло браки между советскими солдатами и немецкими женщинами, а вскоре стало известно, что немцев депортируют в Германию. Иван не мог жить без Мани, поэтому вырезал у нее язык, чтобы она не могла никому рассказать о себе, и женился на ней, выдав за сироту, которая томилась в немецком шталаге. Скоро у них пошли дети, с их младшей дочерью я учился в одном классе.