Посвящаю Михею
Обычно я ей говорил: после того, как ты повесишь трубку, поставь песню Born Slippy лондонских электронщиков Underworld, слушай внимательно. На седьмой минуте, после слов про грязного обдолбанного мальчика-ангела и после фразы «сидя на корточках и писая в отверстие трубы на станции Тоттенхем Корт Роуд», там, где вокал Карла Хайда утихнет и начнётся самое дикое техно на свете, я позвоню в твою дверь. Я говорил так и прятал мобилу в карман.
Потом закуривал и садился на велик, педали крутил почти не торопясь, приостанавливался ровно на середине пути, чтобы закурить вторую. И ровно в тот момент, когда в её колонках звучало в последний раз: «She smiled at you o-o-o-y», я звонил в домофон. Пока играл длинный проигрыш, почти полностью состоявший из электронной секвенции, я поднимал велосипед на площадку между первым и вторым этажом, оставлял его под почтовыми ящиками и мигом преодолевал ещё несколько ступенек вверх. Она прыгала на меня, едва я успевал расшнуровывать кеды. Снять их она мне не давала, никак не разжимала свои бледные гладкие сильные ноги, обхватывавшие меня почти смертельно чуть выше ремня.
Когда мне всё-таки удавалось снять кеды – сначала левый об правый, потом правый об разутую левую ногу, песня Born Slippy – «Рождённый проворным» – уже утихала. Трахаться под саундтрек из фильма Trainspotting нам казалось неимоверной пошлостью: до сих пор уверен, что так оно и есть. Ещё минут через десять в ней будто бы что-то взрывалось, будто бы все её органы на долю секунды останавливались, а потом лопались от внутреннего напряжения, как в тех эффектных слоу-моушн-съёмках. Она задерживала этот всплеск невероятной силы в себе: мужественно, не издавая ни звука, будто бы терпя невыносимую боль, которую нельзя разделить ни с кем. Чёрные кудри её вздрагивали и падали на глаза. Лицо моментально покрывалось неровными красными пятнами. Пятна ложились на шею и грудь вплоть до сосков, будто бы её кожа была бледным, полупрозрачным оргстеклом, на которое изнутри попадали сгустки крови от разорвавшихся в мгновение органов.
Потом она открывала глаза и роняла голову мне на грудь. Рождённая проворной, она спускалась ниже, чтобы потом оставить на моём животе длинный и влажный след.
Когда она шла в душ, я принимался рассматривать газетные и журнальные вырезки, накиданные на полу всегда как попало.
Так обычно всё и было. Спроси меня – ответил бы, что прошло не меньше года, хотя знакомы мы были всего пару месяцев: начиная с горячего мая. Всё было отрепетировано до мельчайших деталей: всегда я звонил ровно в тот момент, когда в колонках звучало «She smiled at you o-o-o-y» в последний раз, всегда след на моём животе оставался примерно одной консистенции и формы, никуда не девался беспорядок на полу – это её брат-аутист, которого никто из нашей компании никогда не видел, каждый вечер делал новые вырезки и коллажи.
Так всегда всё повторялось до мелочей, по кругу. Но только не сегодня. Сегодня песня доиграет до конца, но меня ещё не будет.
21 июня
07:19
Бетонные стены завода по ту сторону леса совсем побелели, и мелкая паутина сырых трещин на них в этом свежем свете исчезла. Всё казалось немного расфокусированным, как бы скользящим мимо своей плоти и тяжести. Повсюду завибрировало – кузнечики и, может быть, цикады. Ещё не стояли в воздухе дымка и густота, которые лягут плотным грузом до середины следующей ночи совсем скоро, поэтому дышалось хорошо, легко. И курилось тоже здорово. Табак в папиросе казался Гере Хартбрейкеру, красавцу и здоровяку, особенно душистым.
Он остановил свой ржаво-баклажановый автомобиль марки «жигули двадцать один ноль пять» возле голой опушки с этой стороны леса, неподалёку от завода. Опушка полулежала на склоне холма. Гера, выйдя из тачки, тут же пошёл осматривать решётку двигателя. Расчищая пальцами налипший к решётке горячий пластилин, состоящий из пыльцы трав, грязи, всякой другой био- и не очень био-массы серо-коричневого цвета, он искал кое-что другое. Он искал один цвет – васильковый.