В 1999-ом я, урождённый Кваснин П. М., не прижившийся в триколорной РФ индивид и назём в скором будущем её почв, занемог, не вставал до конца февраля, но и в марте был плох и каялся: жилы высохли, а язык впал в гортань мою! Был я зрелым избыточно, чтоб надеяться на ветшавшую плоть, на удачи, щедрые к юности, и детей, – их и не было у меня, чад взрослых. Был только маленький… Был второй, но давно, я забыл когда… И, к тому ж, не имел я богатств, был беден, что, как в России, так всюду, плохо.
Близился срок. В томлении по ушедшим, милым мне фактам, вздумал я в место, связанное с моей судьбой и с фамильной. Это при том, что жить казалось бессмысленным; смысл пропал мироздания… как бы в чем-то и Бога, – в чем-то, sic!, ведь сулит Он смысл за гробом. Вот что устроилось, хоть я верую и обвык так считать в душе. Я сбегáл, точней, в безысходности. Плюс заботы, необъяснимые хворью, выплыли, требуя ехать в данное место, пусть, сказать правду, больше я никуда не мог.
Дни стремились за плюс, на оттепель; дело стало возможным. Выезд спланирован был на пятницу, двадцать пятого (за неделю до Вербного воскр.) числа, ранним утром. Ехали в опустелый край и в ограбленный да растащенный, а верней, в разграбляемый, расхищаемый ежегодно, – коль в существующий дом вообще.
Есть, кстати, в русском яз. «разграбляемый»? Вряд ли. Но в прежнем быте многого не было. Нынче – есть. Подогнать слово к жизни – грех допустимый, даже и нужный, и не сравнимый с порчею, скажем, нации. Я лингвист, – был, поправлюсь, – мир во мне зиждим словом. Так что единственно, чем могу реагировать на творимое со мной миром и отражать его, есть словесные выпады… В темноте, когда дворник мёл улицу и похрустывал льдом из луж, я, прогрев мою «ниву», стал заполнять её одеялами и матрасами, провиантом, одеждой, скарбом, посудой и барахлом для нас – для себя и для сына, с коим хотел побыть в предвесеньи, чтобы избыть тоску, а его, чадо города, сроднить с местом, нам памятным.
Собрались. Покатили.
Я оставлял Москву, где трудился – но потерял всё в мгле девяностых.
Хоть я не верю в рок, от него есть свидетели – род мой. Он был известен в старой Московии, не в петровской, европистой с виду, и не в советской; да и не в ельцинской. Нет ошибки: я «Кваснин» в буквах, кровью же – «Квашнин» чистый, в меру беспримесный; объяснил бы, если б нужда была, отчего и зачем субституция «ш» на «с» вышла. От давней славы род сберёг стать мужчин, шарм женщин, гордость предания, пару писем и – брáтину, злато-сéребро для застолий. В тыща четыреста тридцать третьем, после разгрома на Клязьме и в пору бегства князя Московского и Великого по прозванию Тёмный1, доблестный пращур мой, черносошный мужик, отразил врагов. Он орудовал, будто, грозной рогатиной. Спасся лишь воевода, это поведавший. Государь искал близких героя: «Сыщется муже, буди ми стольник, жено же – одаряти все милосты». Неудачливый полководец, но и правитель, он одолел-таки претендентов: быть умел благодарным? (Странно, что и державинский предок, некий Багрим-мурза, из Большой Орды тоже съехал в Москву при Тёмном). Вызванный из курной избы, пращур мой вскоре в тонких сафьянах топал в Кремле, в лад байке: из грязи в князи. Но столь же верно, что он весь век свой травлен был знатью; лишь браком с истинной Квашниной скрыл низкость. (Вновь нет ошибки. Пращур мой, из безвестного рода, назван по местности: костромская Квашнинка, сгинувшая в столетьях).