Salus populi suprema lex est
Благо народа – высший закон
О, были б помыслы чисты!
А остальное все приложится.
Булат Окуджава
«А я приду к тебе, мой милый, из безвозвратной стороны», – шепчет, мурлычет себе под нос жена Дина, а я, дурак, никак не мгу понять, что за безвозвратная сторона. Когда доходит, становится страшно. Сам в эту сторону еще не хочу, а Дина… Свое желание скорей туда попасть объясняет усталостью, желанием покончить с тем, чего натерпелась в этой, земной, жизни. Натерпелась же много, ох! как много…
Ей было четыре года, когда толстая, жирная, вонючая тетка, отбросив ее рукой, прошипела: «У…у…у, жидовское отродье». Дина не заплакала, а побежала к маме спросить, что же такое «жидовское отродье». Мама – красавица, комсомолка в красной косыночке, почему-то заплакала и плакала долго, неутешно. Потом Дине много встречалось таких теток и дядек. Она тоже плакала, но ничего не изменилось. Я – русский, православный, но как же ненавижу этих теток и дядек! Как ненавижу!.. Мог бы – задушил…
Родился в Подмосковье в тридцать третьем и, кажется, помню себя с пеленок. По крайней мере, главное воспоминание самого раннего детства – спеленутость, несвобода. Мне всегда хотелось вырваться из пут, а потому, став постарше, ненавидел тесную одежду.
Родители приехали в Подмосковье на какое-то время: в Москве жили все близкие родственники матери. Отец родом с Урала, из Челябинской губернии. Жили на Урале в совхозе, чтобы как-то прокормиться: я был уже третьим ребенком. Мать, как и отец, окончила финансовый техникум и всю жизнь проработала в сберкассе – так тогда назывались теперешние сбербанки. Уходя на работу, они совали мне в рот нажеванный и завернутый в марлю хлебный мякиш, а мои две «няньки» – четырех и трех лет братья – убегали на улицу. Я заходился в голодном крике. Оттого и рос рахитичным, долго не ходил, не говорил. Мычал.
Наверно, так скудно жили тогда не все: на селе многие имели хозяйство, скот, огороды. Мои же интеллигентные родители абсолютно ничем не располагали, кроме троих детей и мизерной зарплаты. Хотя отец работал фининспектором, взяток не брал – не мог и подумать об этом.
Отца не помню, но, по рассказам матери, он был неутомимым оптимистом и, когда спрашивали: «Митя, как живешь?», бодро отвечал: «Хорошо живу: под головой – мешок с мукой. Подушки нет. Молоко детям ношу в ведре: другой посуды нет…» Был предельно честным, открытым, веселым.
Не помню его потому, что погиб он, когда мне было всего полтора года. Мы с братом Геной сильно болели, нужно было лекарство. На рабочем поезде он поехал в Челябинск. Возвращаясь – поезд замедлял ход – спрыгнул, упал и ударился головой о рельсы. В беспамятстве отвезли в город, в больницу. Там и нашла его мать. Он ее не узнал. Теперь, может, и спасли бы. Ему было чуть за тридцать. Нам, ребятам, – четыре, три и полтора года.
Отплакав положенное, мать решила возвращаться в Москву к своим родным, но не больно-то ее ждали. Площадь – жилая, – с которой уезжала на Урал на практику и там вышла замуж, была занята старшей сестрой. Ей пришлось искать пристанище в Подмосковье. Оно нашлось в Красной Пахре.
Мать, Тамара была красивой волоокой женщиной. Я не волоок. У меня глаза обычные – серые. В молодости были приличные, а теперь… с мешками. Как и мать, почти всю жизнь – очкарик. Мама была пятым ребенком в семье, и ее отец, мой дед, умер, когда ей было два года, а потому накануне Первой мировой отдали ее на воспитание в немецкую общину, то есть в немецкий детский дом. Жили они тогда в Либаве, теперешней Лиепае. Учась и разговаривая в общине по-немецки, мать плохо говорила по-русски, а когда началась Первая мировая, попросила старших сестер купить ей православный крестик, чтобы все знали, что она не немка.