От времени, времен и полувремени
Остался час на долгую прогулку
По узкому сквозному переулку
Между домов, пригнувшихся под бременем
Ушедших лет…
Ина Близнецова
В мае травой прорастает будущее и проливается дождями прошлое, размывая границу времен.
И неодолимы силы притяженья…
Прабабушкина балеринка бисквитного фарфора, хрупкая и тонкорукая, купленная до войны еще в магазине на Большом проспекте, чудом уцелела. Семейное предание гласило, что она, обернутая вязаной шапкой, во время войны обитала в чемоданчике прабабушки Насти. С чемоданчиком прабабушка Настя разъезжала по госпиталям и фронтовым площадкам сначала на грузовике под парусиновым тентом, потом на автобусе с длинным радиатором.
Грузовик дребезжал и трясся и назывался «Чертов бубен» и развалился в конце концов. Автобус же за свою диссонансную и патетическую музыкальность прозван был Ленинградской симфонией, но никаких политических выводов из этого не последовало – автобус возил ленинградский детский танцевальный ансамбль. Дюжину чрезвычайно большеглазых по причине худобы подростков – вот фотография в старом самодельном плексигласовом ободе, рядом с балеринкой. Настя во втором ряду в середине. На стриженой голове – безобразный венок из бутафорских цветов. И никакой улыбки. Взгляд взрослый и усталый. Насте – шестнадцать.
Асе – шестнадцать.
Асе шестнадцать. И, хотя понимаю, что современные девушки выглядят по-другому, тем не менее, вот она, Ася, – худенькая и большеглазая. Густые короткие волосы в вечном беспорядке, всегда торчком. Если спрошу отчего, мне, боюсь, скажут: модно. А такого ответа я не люблю: в устах Аси это не ответ, это она вас на место ставит. А вот что люблю в Асе, так это майские веснушки на носу, майское небо в глазах. Что небо, что глаза меняют цвет по настроению – от бледноватой безоблачной молодой лазури до пасмурной и неопределенной повседневности. А то вдруг засветятся нежной зеленью свежей надежды.
Засветятся надеждой и предчувствием любви, как ни банально это звучит.
Ася моя сидит за дедовым старым, но удобным толстоногим письменным столом, перед нею настольная лампа под широким колпаком, фарфоровая балеринка – потемневшая и в трещинках, фотография в плексигласе и тетрадь, исписанная где чернилами, где карандашом. В тетради – любовь и разлука. В тетради – письма, которые никогда не прочтет адресат, потому что нет его на свете.
«Мишка, Мишка…»
Асе уже давно нравится это имя.
«Мишка, Мишка. Может быть, ты никогда не прочтешь того, что я сейчас пишу. И других моих записей тоже. Но я все равно буду писать – для тебя. Мы встретимся, когда война кончится, и я, если ты еще не отвыкнешь жить без меня, если не разлюбишь, отдам тебе эту тетрадь, посвященную тебе. Я люблю тебя больше всего на свете. Ты мое дыхание и сердцебиение. Я живу ради встречи с тобой. Я думаю почти только о тебе одном, и иногда мне бывает стыдно, что только о тебе, ведь и мама осталась в Ленинграде, а я о ней забываю. Как-то вы там.
Мишка! Ты мне пишешь, как обещал? В мыслях я сочиняю твои письма ко мне. Там о любви и еще о многом. Помнишь, как мы ели мороженое – колесики в вафлях с именами, как бродили с тобой по улицам и по Фонтанке? И ты фотографировал меня на фоне решетки набережной и в скверике у цирка? А потом у Дворца пионеров? А потом – отдельно каждую – группы Клодта на Аничковом мосту, потому что, ты сказал, повезло: каждая освещена по-своему, из-за особенных рваных облаков, а характер в искусстве – это не только пластика, но и освещение. И потом шли мы, я – на хореографию, как всегда с опозданием, а ты – на фотодело.
А на хореографии Георгий Иосифович (ты помнишь? – Эдемский) каждый раз говорил: о, чудное мгновенье! Глазам не верю! Передо мной явились вы, Анастасия Афанасьева! Уж и не чаял! Переодевайтесь, примадонна вы моя, и работать, к станочку прошу!