Ба умирает ночью, подвигнув их искать два серебряных доллара.
Сэм к утру начинает раздраженно притопывать ногой, но Люси чувствует потребность поговорить, прежде чем они уйдут. Молчание давит на нее все более тяжелым грузом, давит, пока она не сдается.
– Прости, – говорит она лежащему на своей постели ба.
Простыня, которой он накрыт, – единственный чистый кусок материи в полутемной и пыльной хибарке, где на всех поверхностях лежит угольная пыль. Ба и при жизни не обращал внимания на беспорядок, и в смерти его злобный косой взгляд ничего не замечает. Не замечает он и Люси. Для него есть только Сэм. Больше он никого не любит – только этот сгусток нетерпения, мельтешащий у двери, в больших не по размеру ботинках, ловивший каждое слово ба, когда тот был жив, а теперь не желающий встречаться с ним взглядом. И тут понимание наконец осеняет Люси: ба ушел навсегда.
Она зарывается босыми пальцами в земляной пол, ищет такие слова, к которым Сэм прислушается. Которые смягчат годы боли благодатью. В льющихся из единственного окна лучах солнца призрачно висит пыль. Бездвижный воздух не колышет ее.
Что-то подталкивает Люси в спину.
– Бах, – говорит Сэм. Одиннадцать против двенадцати Люси, дерево против ее воды, как любила говорить ма, но при этом Сэм на целый фут ниже Люси. Сэм выглядит совсем как обманчиво мягкий ребенок. – Слишком медленно. Ты убита. – Сэм выставляет пальцы на пухлом кулаке и дует на ствол воображаемого револьвера.
Так делал и ба. «Вот это правильно!» – говорил он, а когда Люси как-то раз возразила, сославшись на учителя Ли, который сказал, что новые револьверы не перегреваются и на них не нужно дуть, ба счел правильным влепить ей удар такой силы, что искры посыпались у нее из глаз, нос обожгло огниво боли.
Нос у Люси так никогда и не выпрямился. Она прикасается к нему большим пальцем, думает. «Правильно, – сказал ба, – дать ему зажить самому». После того как синяк сошел, он посмотрел на лицо Люси и быстро кивнул. Словно давным-давно задумал это. «Правильно, у тебя теперь есть напоминание о том, что дерзить недопустимо».
Сэм стоит перед ней: бронзовое лицо, покрытое не только неизменной грязью, но еще и втертым в него порохом, чтобы походить на индейца, как его представляет себе Сэм, в боевой раскраске, но под всем этим – невинное лицо.
На этот раз, поскольку кулаки ба беспомощно лежат под простыней, а Люси, как она ни хороша, как ни умна, думает, что если станет досаждать ему, то он, возможно, встанет и набросится на нее, – Люси делает то, чего не делает никогда: видя, как Сэм выпячивает грязный подбородок (который можно было бы назвать хрупким, если бы не манера выставлять его вперед), она сцепляет руки, выставляет указательные пальцы и тычет ими в незатронутую боевой раскраской ямочку под нижней губой.
– Бабахай себя, – говорит Люси, и после ее толчка – таким погоняют преступников – Сэм оказывается за дверью.
Солнце иссушает их. К середине засушливого сезона дождь превратился в далекое воспоминание. Их долина представляет собой голую землю, разделенную пополам петляющим ручейком. По эту сторону расположены ветхие лачуги шахтеров, по другую – дорогие здания с настоящими стенами и стеклом в окнах. А вокруг опоясывает долину бесконечное золото обожженных солнцем холмов; а в их высокой пожухлой траве прячутся стоянки всякого сброда – золотоискателей, индейцев, группок бакеро[1], путешественников, преступников, а еще шахты, шахты и новые шахты, еще и еще.
Сэм распрямляет узкие плечи и перепрыгивает через ручей в своей красной рубашке, напоминающей крик среди бесплодной земли.