Адам – первый человек (кавказская повесть)
I
Когда примерно за 330 лет до Рождества Христова в походе на Индию двадцатишестилетний Александр Македонский во главе своих войск нацелился на взятие Дербента и проходил этим узким песчаным коридором между горами и Каспийским морем, наверное, было так же жарко и ветрено, как и в то последнее мирное лето перед Большой войной, когда меня, годовалого, купали в поддоне картера советского грузовика «ГАЗ-АА», известного в народе под именем «полуторка», потому что его грузоподъемность была полторы тонны.
А купали меня в том неистребимо пропахшем машинным маслом поддоне не шутки ради, а потому, что ни ванной, ни ванночки у моих бабушек не было, а поддон был, поскольку мой дед Адам работал в те времена главным механиком гаража. Строго говоря, и гаража как такового у нас тоже не было, а был длинный-длинный высокий навес на железных столбах, крашенных от дождя и ветра жидким битумом, и крытый камышовыми циновками, обмазанными глиной. Под навесом, именовавшимся гаражом, стояло десятка два бортовых полуторок с деревянными кабинами, выкрашенными, как и борта кузовов, в светло-зеленый цвет. В гараже остро пахло бензином, чуть мягче автолом и солидолом и совсем мягко промасленной ветошью. Наш навес-гараж был сооружен на отшибе большого лысого куска глинисто-песчаной земли посреди необозримых виноградников, которые отделяла от нас «канава», официально именуемая каналом Октябрьской революции.
Особенно прекрасна бывала моя малая Родина летом на рассвете. В ветвях раскидистого тутового дерева за нашим домом как бы нечаянно и спросонку начинали робко чирикать воробьи. На скотном дворе, просыпаясь, мукали коровы и в полной тишине звучно чесали шершавыми длинными языками свои тощие длинные шеи. Желтовато-серая, густая даже на вид, вода в нашей канаве текла медленно-медленно, как бы превозмогая сладкий предутренний сон. Канава была в ширину метров пять или семь, а по крутым откосам ее берегов стелилась колючая ежевика и стояли высокие ломкие кусты цикория, сплошь увешанные белыми виноградными улитками. Как я узнал лет через сорок, эти улитки считались во Франции изысканным лакомством, но от нашего двора до Франции было далеко, и улитки стояли нетронутыми.
Перед самым рассветом, когда все замирало, как бы переводя дыхание, и воздух становился как бы стеклянным, в ежевике вдруг возникало какое-то извилистое движение, и в канаву гулко шлепались одна за другой большие лягушки и сыпались маленькие лягушата, испуганные ужом или змеей-медянкой.
На нашей стороне канавы был огромный, вытоптанный ногами людей, копытами лошадей и коров, выкатанный автомобилями и гужевым транспортом двор с гаражом, винными погребами с их длинными невысокими округлыми земляными крышами, поросшими зеленым мхом и торчащими из них маленькими трубами отдушин; скотный двор с множеством саманных пристроек, двухэтажное здание конторы, над крыльцом которой развевался выцветший на солнце некогда красный, а теперь розовый флаг с серпом и молотом; и наконец, наш дом, который стоял на отшибе и от конторы, и от винных подвалов, и от гаража, и от скотного двора. Наверное, для нашего дома было изначально выбрано место с учетом здешней розы ветров. Выбрано так, чтобы запахи из гаража или со скотного двора уносились от нас даже слабым ветром, даже легчайшим его дуновением далеко-далеко.
А по другую сторону водораздела, как нескончаемые войска на марше, шагали шеренги виноградных лоз, подвязанных на палках – таркалах. В зыбком полусвете последних предрассветных минут темные листья виноградника пестрели белесо-голубыми купоросными пятнами и угрюмо поблескивали пока еще тусклыми каплями росы на них.