Лето выгибалось золотистой дугой: поначалу невероятно длинное, достигнув же середины, вдруг принялось укорачиваться все быстрее и быстрее.
Запертый в глуши, на хуторе дальнего рижского взморья, где не было не только телевизора, но и газет, я просто жил. Начинал утро с парного молока и ломтей ржаного хлеба, присыпанных крупной солью, а потом шел бродить по знакомым лесным тропинкам. Там из утоптанной земли, расталкивая порыжевшую хвою к краям, узловатыми венами проступали сплетения корней. Покачивались на полянах лиловые метелки приземистого вереска, сквозь строй коренастых сосен долетал убаюкивающий шум волн – и все, больше ни звука. Песчаная полоса берега была чиста от людей до горизонта в обе стороны, лишь дважды в день мимо неторопливо проходил пограничный наряд, но ветер быстро затирал его следы.
Жарким днем, закончив мучить себя упражнениями, я падал спиной на разогретый песок между невысокими дюнами, разметывался витрувианским человеком и мечтал, глядя вверх. Оттуда, сквозь легкомысленную синеву и башни облаков, на меня выжидающе поглядывала Вечность.
Под этим взглядом как-то очень постепенно, но неотвратимо пожилой циник истаял, растворившись в теле подростка. На память о себе он оставил муть послезнания да горечь катастрофы.
Изменилось все. Мысли перестали кружить по поверхности, запинаясь друг о дружку; возникающие идеи теперь легко подхватывали меня и стремглав уносили вдаль. Мир стал восприниматься выпукло и ярко. Любая мелочь могла вскружить голову неожиданным восторгом: будь то запах подвялившегося на солнце покоса, беззастенчивый стрекот кузнечика или разбег прожилок на слюдяных крыльях стрекозы – все, все вокруг постоянно открывалось мне новой, волнующей кровь стороной.
Вернулась и порывистость движений. Сучковатое дерево вдруг стало вызовом, преодолеть который можно, только взметнувшись вверх до самой последней, опасно раскачивающейся развилки. Я вцеплялся в нее перемазанными душистой смолой ладонями и, запаленно дыша, победным взором окидывал открывающуюся ширь.
А еще до потемнения в глазах хотелось быть рядом с Томой, и я постоянно придумывал нашу случайную встречу. Конечно, я наизусть, до дня, знал ее планы: сначала к бабушке под Винницу, на парное молоко и черешню, прыгать с Чертова моста в Южный Буг и пугаться бодливых коров, а потом на два месяца с родителями под Феодосию, к вареной кукурузе и свежему бризу.
«Но ведь это только планы! Они же могут и измениться… А коли так, – грезил я, – то нельзя исключать и того, что они поедут не в Крым, а куда-нибудь еще. Что Крым да Крым! Они там уже сто раз были… В Прибалтике летом чудо как хорошо! И если вдруг они выберут Прибалтику, то в конце концов Томка знает, что я в Латвии. Поэтому нельзя исключить, – вводил я логичное допущение, – и того, что они могут как-нибудь проехать мимо меня на поезде или на автобусе».
Вот почему, оказавшись по какой-нибудь надобности у дороги или возле железнодорожных путей, я замирал, с надеждой вглядываясь в проплывающие мимо лица.
Ах эти расцветившие лето неумеренные мечты! Лишь иногда мне в голову тайком проскальзывала горькая мысль: «А ведь этого никогда не случится», и становилось очень не по себе.
Но вот теперь все это позади. Конец августа, и я еду убивать.
Понедельник 22 августа 1977 года, день
Полустанок Ерзовка, Валдайская возвышенность
– До школы! – выкрикнул снизу опечаленный Паштет.
Тепловоз в ответ энергично свистнул, а затем лязгнул сцепками и резко рванул, словно пытаясь выдернуть из-под меня старенький скрипучий вагон. Я покрепче вцепился в облупившийся поручень и высунулся наружу из пропахшего куревом тамбура. Поезд Малая Вишера – Бологое пошел в разгон, и воздух принялся перебирать отросшие за лето вихры. Я поежился от щекотки и махнул последнее «прощай» уплывающей назад фигурке.