Василий Немирович-Данченко
(1844–1936)
Собака
Что это была за рождественская ночь! Пройдут еще десятки лет, тысячи лиц, встреч и впечатлений мелькнут мимо, следа не оставят, а она все будет предо мною в лунном блеске, в причудливой рамке Балканских вершин, где, казалось, все мы были так близки к Богу и Его кротким звездам…
Как теперь помню: лежали мы пластом – усталь так морила, что не хотелось даже близко к костру подвинуться.
Фельдфебель последним прилег. Ему пришлось указать места всей роте, проверить солдат, принять приказание от командира. Это был уже старый солдат, оставшийся на второй срок. Война подошла – стыдно ему показалось уходить от нее. Он принадлежал к тем, у кого под холодною внешностью бьется горячее сердце. Брови нависли сурово. И глаз не разберешь, а рассмотри их – прямо к нему со своим горем самый ледящий солдатишко доверчиво пойдет. Добрые, добрые они – и светились, и ласкали.
Лег он, потянулся… «Ну, слава Богу, теперь для-ради Рождества Христова и отдохнуть можно!» К огню повернулся, трубку вынул, закурил. «Теперь до рассвета – покой…»
И вдруг мы вздрогнули оба. Близко-близко залаяла собака. Отчаянно, точно на помощь звала. Нам было не до нее. Мы старались не слышать. Но как это было сделать, когда лай становился все ближе и оглушительнее. Собака, очевидно, бежала по всей линии костров, не останавливаясь нигде.
Нас уже пригревало костром, у меня глаза слипались, и ни с того ни с сего я даже дома очутился за большим чайным столом, должно быть, засыпать начал, как вдруг лай послышался у меня над самыми ушами.
Ко мне подбежала – и вдруг прочь кинулась. И даже заворчала. Я так и понял, что не оправдал ее доверия… К фельдфебелю сунулась, к самой голове его; тот поманил ее. Она ему в мозолистую руку холодным носом ткнулась и неожиданно завизжала и заскулила, точно зажаловалась… «Неспроста это! – вырвалось у солдата. – Пес умный… У него дело ко мне есть!..» Точно обрадовавшись, что ее поняли, собака выпустила шинель и радостно-радостно залаяла, а там опять за полу: пойдем-де, пойдем скорее!
– Неужели вы пойдете? – спросил я у фельдфебеля.
– Значит, надо! Пес завсегда знает, что ему нужно… Эй, Барсуков, пойдем на случай чего.
Собака уже бежала впереди и только изредка оглядывалась.
…Должно быть, я долго спал, потому что в последние мгновения сознания в моей памяти как-то осталось – луна надо мною на высоте; а когда от внезапного шума я поднялся, она уже была позади, и торжественная глубина неба вся искрилась звездами. «Клади, клади осторожнее! – слышалось приказание фельдфебеля. – Ближе к огню…»
Я подошел. На земле у костра лежал не то сверток, не то узел, напоминавший формою детское тело. Стали его распутывать, а фельдфебель рассказывал о том, что собака привела их на засыпанный склон горы. Там лежала замерзшая женщина. Она бережно держала у самой груди какое-то сокровище, с чем бедной «беженке», как их тогда называли, всего тяжелее было расстаться или что она хотела во что бы то ни стало, хотя бы ценою собственной жизни, сохранить и отнять у смерти… Все с себя сняла несчастная, чтобы для другого существа сберечь последнюю искру жизни, последнее тепло.
«Ребеночек? – толпились солдаты. – Ребеночек и есть!.. Вот послал на Рождество Господь… Это, братцы, к счастью».
Я дотронулся до его щек – мягкие оказались, теплые… Глаза его блаженно закрылись из-под овчины назло всей этой обстановке – боевым кострам, морозной балканской ночи, ружьям, составленным в козлы и тускло блиставшим штыками дальнему, десятками ущелий повторенному выстрелу. Перед нами покойное-покойное было детское личико, одною своею безмятежностью обессмысливавшее всю эту войну, все это истребление…