Первые дни тянулись бесконечно долго, но потом время как-то вильнуло хвостом, скакнуло стрелками по циферблату, и оказалось, что Любу уже выписывают. И вдруг палата, лестница, коридор показались такими привычными, как будто она провела здесь не пять дней, а все двадцать семь лет своей жизни. Сестра выдала куртку и ботинки – совершенно забытые, словно и не её вещи. Лечащий врач улыбнулась ободряюще, но уже как-то отстранённо, выписав Любу не только из отделения микрохирургии глаза, но и из того мирка, в котором сама она оставалась энергичной доброй повелительницей близоруких и дальнозорких пациентов. А Любе предстояло стартовать в новую жизнь, в новый огромный мир.
Собирая вещи, Люба вспоминала, как испугалась, когда ей предложили лечь в больницу на обследование, а потом и на операцию. Она вообще боялась медучреждений, в местную поликлинику обращалась, только когда было совсем уже худо, и нужен был больничный, никогда не ездила в санатории. А тут – в больницу! Но другой страх перевесил. Страх безграничной и беспросветной, безнадежной и бесцветной тьмы, в которой она, вероятно, когда-то в будущем, могла оказаться – страх возможной слепоты. Этот страх подкрался к ней незаметно, ещё в детстве, и с тех пор не отпускал, настигая иногда ночными кошмарами или случайными телевизионными передачами о людях, лишившихся зрения. Началось всё с бабушки, которая говорила: «Включи свет, а то совсем ослепнешь» или «Выпрямись! Что ты носом пишешь, совсем ослепнуть хочешь?» или «Сколько можно сидеть перед телевизором? Будешь потом слепая всю жизнь ходить!» Бабушка и сама носила очки с толстыми стеклами, и вовсе, конечно, не хотела напугать внучку, а только предостеречь. Но когда годам к двенадцати Люба вдруг заметила, что дом напротив, черты лица учительницы, стоящей у доски, буквы рекламных вывесок на улице теряют четкость, расплываются в легкой, но непреодолимой глазом дымке, она испугалась, решив, что слепнет.
«Говорила я, не пиши носом! Не читай в темноте! Не сиди перед телевизором! Вот доигралась теперь!» – подлила бабушка масла в огонь. Мама отстояла очередь в регистратуру детской поликлиники и получила номерок к окулисту. Ждать приема надо было две недели, и этого времени Любе как раз хватило, чтобы погрузиться в мрачное, хотя и не лишенное трагической романтики отчаяние. Она уже видела себя одинокой, поседевшей женщиной с бесцветным лицом, передвигающейся на ощупь по полупустой мрачной квартире и прислушивающейся ревниво к молодым веселым голосам, долетающим с улицы. Люба начала тренироваться: ходила по дому, закрыв глаза, и училась угадывать сюжет фильма по звукам, не глядя на экран. Перед зеркалом она репетировала, как спросит у врача: «Сколько мне ещё осталось?» так, чтобы тускнеющий взгляд оставался преисполненным достоинства и долготерпения.
Но окулист, немолодая и немногословная женщина, привычно проделав с Любой ряд нестрашных и небольных манипуляций, равнодушным голосом рассказала маме, где и как заказать ребёнку очки. Открыв медицинскую карту, она записала размашистым трудночитаемым медицинским почерком, что трагическая романтика отменяется, а вместо неё назначаются какие-то капли и упражнения.
Жизнь потекла почти по-прежнему. Люба быстро привыкла к очкам, в минуты смущения научилась поправлять их легким летящим взмахом руки и уже не представляла своего отражения в зеркале без этого постоянного дополнения. Очки дарили ощущение защищённости – неоправданное, но приятное. В пятнадцать лет Люба поменяла очки на более сильные, потеряв ещё две единицы, к двадцати трем она снова почувствовала недостаточность диоптрий, а в следующий визит к окулисту ей предложили лечь на обследование.