В приятном расположении духа Григорий Андреевич любил полежать на полу и, глядя на взбухшую штукатурку потолка, поразмышлять: «Если про мою жизнь прописать – это какая книга будет! Великая, можно сказать… Это тебе не какая-нибудь там брехаловка. Оно таких книг сроду еще не было. Потому как я человек… И притом коренной грузчик».
Возможно, Григорий Андреевич в часы, милые его сердцу, избрал бы другую тему для размышлений, не случись из его сына журналиста. Какой из Тимки журналист, Григорий Андреевич не мог знать, но факт оставался фактом, Тимофей работал в газете. Стало быть, человек он важный, и хоть и спорил иногда с отцом и имел материнские замашки, его уважать должны. И потому при случае Григорий Андреевич очень даже умел заметить соседу Ивану, человеку пустому, хоть и жадному:
– Ты много-то не кобенься. Скажу Тимошке, он всю морду твою рябую в газете размалюет. Потому как ты – сволочь. Я тебе прямо говорю. Вот выставлю твой портрет на народ. Тогда у меня попляшешь.
Однако до Тимофея такие соображения отца не доходили, потому что свое журналистское счастье он искал где-то далеко на Севере, писал отцу редко, а заезжать и вовсе забыл.
Григорий Андреевич таким оборотом дела смущался несильно. Он управлял своим немудреным хозяйством, правда, понемногу выпивал.
Раньше, когда жена живая была, держали они и утей, и курей, и поросят откармливали, и в огороде Надежда умела и посадить, и вырастить, так что хозяйство у них было полное, сытое, деревенское. Еще и после смерти ее Григорий Андреевич пытался сохранить все как было, но получилось так, что рассыпалось их хозяйство, словно из прорехи в мешке.
Утки по осени взяли моду не возвращаться во двор, Григорий Андреевич лазил дотемна по болоту в камышах, матерился на чем свет стоит, кидал в стаю палками, но ни одной так и не пригнал. Только простуду себе нажил. Он махнул на уток рукой и разводить их больше не стал. Куры зимой у него перемерзли: в неожиданный мороз он не догадался протопить в стайке. А смородину и малину в тот год, как помереть Надежде, местная орда обобрала и обломала. Так что остановился Григорий Андреевич на собаках, в частности, здоровом черном кобеле, жившем у него пятый год, да на кошках – вот все его хозяйство. Пенсию Григорий Андреевич получал хорошую – сто двадцать рубчиков чистенькими, чем очень гордился перед Иваном, который, по его словам, всю жизнь в конторе себе геморрой наживал, а потому к старости пришелся ему крупный кукиш. Все бы шло гладко в одинокой жизни, если бы не месяц сентябрь: всякий сентябрь Григорий Андреевич тосковал страшно.
Как чуть заблестит по земле тенета, да деревья обмякнут, да дикие утки начнут первые учебные перелеты, собирая оперившихся юнцов в крикливо-бестолковые стайки, Григорий Андреевич все реже появлялся на улице, а встречаясь со знакомыми, старался не заговаривать сам и, не дай бог, отвечать на расспросы. Не до того ему было… Чтобы ему не мешали, на сентябрь месяц увольнялся он с работы (Григорий Андреевич подрабатывал сторожем), круглые сутки не отворял ставни и спускал с цепи кобеля.
Просыпался обычно рано, когда на дворе темно и за плотными ставнями хоть глаз выколи.
– Здорово, Григорий Андреевич! – приветствовал сам себя и начинал знакомую всем одиноким людям говорильню.
Кроме как с собой, разговаривал со всем, что попадется ему на глаза, о житье-бытье, о том, что раньше, конечно, не в пример нынешнему, лучше жилось, а сейчас все норовит иссохнуть, растрескаться и вообще исчезнуть к чертям с этого бестолкового, неуживчивого белого света.