Скособоченный домишко бабы Шуры стоял на отшибе деревеньки, его трудно и домишком – то назвать, потому как был он весь латаный, хлестанный – перехлестанный дождями и ветрами, но больше всего годами, и сколько ж ему лет и зим, сама хозяйка этого видавшего виды строения уже и не помнит, как не помнят жители этой богом забытой деревеньки, сколько ж лет самой почтенной женщине, и не потому не помнят, что невнимательные, а уж больно строга и нелюдима баба Шура, даже когда подворный обход по переписи населения делали, – приезжали из соседней деревни молодухи, – баба Шура так их шуганула… мало не показалось. Никто толком и не знал, как она живет. К магазину выходила редко, затаривалась, как тут говорят, на месяц …и еще месяц ее никто не видел. Вообще, на нее давно махнули рукой – малахольная, одним словом, некоторые, когда речь заходила о старожилке/так с некоторой даже злобой называли ее люди, годами лет на сорок помоложе/, покручивали пальцем у виска: что, мол, с нее возьмешь – нелюдимка, дикарка…
Но с соседней деревни почтальонка, которая носит почту уже почитай лет тридцать, раз в месяц приносила почту бабе Шуре/вот читала малахольная много, раз в месяц ей газеты приносила почтальонка и книги из библиотеки /, с ней же только и общалась старушка – о чем уж они говорили, никому то было не ведано, да уж если справедливо говорить, то никому это неинтересно было: общались и общались. Ту почтальонку не очень – то и любили в деревне, хотя была она добросовестная, газеты и пенсии разносила исправно и ходила, кстати, из соседней деревни пешком, но вот не любил ее народ – тоже молчунка была, на разговоры и тары – бары неохочая, а женщинам мед пить не надо, а новости узнать хочется. Много лет назад пытались было что – то у нее узнать о бабе Шуре, да рукой махнули: молчала почтальонка, как партизанка.
Бабы все кумекали, куда ж это малахольная свою пенсию девает. Вот что они знали точно, так это то, что у бабы Шуры никого на белом свете из близкой родни нет – умерли все: и дети, и …о внуках никогда слыхом никто не слыхивал, да и внукам-то, если прикинуть, должно быть где-то около пятидесяти. На день Победы каждый раз пытаются ее поздравить, но она никого во двор не пускает – почти вся ее семья, говорят, в годы войны погибла, а кто уцелел, после войны умер. Вообще, история эта покрыта мраком; ясно, что трагедия, но никогда баба Шура об этом ни с кем не говорила, а за последние 25 лет из деревеньки, которую так назвать-то трудно, многие уехали, а приехали средних лет фермеры, которых история и чьи-то трагедии вообще не интересовали.
Так и получилось, что с годами о бабе Шуре редко и вспоминали, разве что в те дни, когда видели ее на кладбище, которое тоже с годами стало не то чтобы неухоженное, а какое-то сиротское что ли… заросшее, но малахольная за могилками своими ухаживала тщательно, а кто уж там был похоронен, уж никто и не помнит, потому как никаких опознавательных знаков на крестах и маленьких надгробиях написано не было – безымянные, одним словом. Но уж баба Шура – то, конечно, знала, кто там похоронен, и память о тех людях берегла истово и свято. Хотя вот насчет святости тоже вроде как неувязочка: часовенку маленькую поставил лет десять назад молодой фермер, так туда баба Шура ни ногой… Телевизор у нее был, во дворе живности никакой. Нет, коты этот двор любили – точно, потому как было их здесь великое множество. Жили они в почти развалившихся сараюшках и любили, говорят, свою хозяйку за щедрость. Кошек она кормила, ласково с ними разговаривала – заговоришь тут, если с людьми не общаться, так хоть кошки за собеседников сойдут…