И было лето.
И был день.
И была Барселона.
А еще был корабль, пришвартованный к пирсу.
И нагретый на солнце трап тоже был. По нему я ступил на берег, а затем впервые поднялся по ступеням припортовой площади.
В центре нее стоял памятник Колумбу, и мне показалось, что бронзовый авантюрист пытается отвадить меня от попытки проникнуть в этот город. Властно вытянув руку, он указывал мне в сторону, противоположную от Барселоны, то есть туда, где море сливалось с блеклым от жары небом.
Ступени, по которым вопреки призывам Колумба я все-таки поднялся, были отполированы подошвами, изготовленными в разных городах, странах, континентах и, может быть, даже в разные века и разные эпохи.
Но я не думал об этом.
Ступени вели меня в мир, разделенный на две неравные части.
Одна состояла из раскаленного асфальта, запыленных деревьев, ярких витрин, запахов уличных кофеен, автомобильных выхлопов и женских духов.
Другая, подымавшаяся в небеса по таинственной чешуе построек Гауди, была миром воспоминаний. Но воспоминания эти не были похожи на чередование едва различимых кадров затертой фотопленки. Нет. Они скорее складывались из тех эфемерных напластований, которые можно назвать памятью чувства. Той самой памятью, когда раз за разом возникает ощущение, что ты здесь уже когда-то был, но помнишь не эти дома и улицы, не эти мощенные каменными плитами подъемы и спуски, а помнишь восторг души или ее грусть, а может быть, даже и горечь, то есть все то, что однажды испытал в этих местах, и запомнил, и пронес через множество рождений, и вот снова тебе представилась возможность радостно узнать не этот измененный временем город, но себя самого, исчезнувшего когда-то отсюда, чтобы теперь появиться вновь.
Так бы, наверное, и длилось мое погружение в Барселону – не в ту, что была вокруг меня, а в другую, запрятанную где-то глубоко внутри, – если бы жара не сделалась в тот день совершенно невыносимой и я не толкнул бы дверь первой попавшейся лавки в робкой надежде на работающий кондиционер.
Лавка оказалась пустой и после ослепительного солнца полутемной. В углу в плетеном кресле покачивался важного вида толстый господин в джинсовых шортах и белоснежной рубашке с распахнутым воротом. У него были роскошные усы, закручивающиеся кверху на манер усов Сальвадора Дали, а из-под них торчал остаток сигары, которую он, видимо, недавно докурил и теперь просто перекатывал между губ, наслаждаясь вкусом табачного листа.
Господин приветливо кивнул и широким жестом показал на множество стеклянных витрин, расположенных по периметру. Они были подсвечены странными, отдающими синевой лампами, и оттого предметы, расставленные на полках, выглядели не то чтобы таинственно, но уж точно хранили внутри себя некую загадку. Очевидно, это было так и задумано, потому что за стеклянными витринами стояли разнообразные фигурки каких-то заморских идолов, медные подзорные трубы, старинные астролябии, хрустальные шары, известные как шары ясновидения, китайские гадательные книги, руны, нанесенные на поверхность различных материалов, и, конечно, бесчисленные колоды карт Таро – от современных в ярких упаковках до сохранившихся раритетов, помещенных в изящные шкатулки из ценных пород дерева, чье внутреннее пространство было устлано истлевшими остатками красного шелка или обито бордовым бархатом, устоявшим под натиском времени.
Я бродил вдоль этого великолепия, чувствуя спиной цепкий взгляд господина, продолжавшего покачиваться в кресле. Но когда я обошел все полки и вернулся к той, что меня почему-то заинтересовала больше других, хозяин лавки неожиданно оказался рядом. Он вопросительно смотрел то на меня, то на витрину, и мне ничего не оставалось, как указать на небольшой футляр, на котором были изображены четыре загадочных символа: монета с чьим-то профилем, чаша (так обычно изображали знаменитую чашу Грааля), посох странника и меч воина.