Часть первая
«Пивная Андре»
72
– Я отвечу да.
– Тогда я постараюсь не промахнуться с вопросом.
71
Я помню этот хмель, внезапный хмель всеобщего восхищения, вековые ели, которые никогда не видели такой красавицы. Я помню, что ее встретили, как принцессу. «Каштаны наклоняли ветки, чтобы коснуться ее хоть листочком. Когда она проходила, дрок раскрывал золотые звездочки и окутывал ее своим ароматом…
Добралась до края плато, жуя цветок ракитника, и увидела далеко внизу домик дядюшки Сегена[1] и лужайку. Как же она смеялась! Смеялась до слез.
– Неужели я могла там уместиться? В такой-то малости?
Забравшись на гору, глупышка решила, что она целая Вселенная. Что ни говори, но этот день был нескончаемым счастьем для козы дядюшки Сегена. Ближе к полудню она повстречала стадо оленей, которые лакомились диким виноградом. Белоснежная беглянка произвела на них огромное впечатление.
У Беляночки голова пошла кругом, она валялась, дрыгала ножками, скатывалась с откоса вместе с сухими листьями и каштанами. Внизу хоп! Она уже на ногах и несется, вытянув шею, сквозь густой кустарник. Вот вскарабкалась на скалу, вот сбежала в балку. Вверх! Вниз! Туда! Сюда! Можно подумать, целое стадо козочек дядюшки Сегена бегает по горам». И я тогда мечтала быть одной из них, увидеть «синие колокольчики, наперстянки с вытянутыми пурпурными чашечками… Целое море полевых цветов, полных полезными соками».
И когда мать, реже отец, читали мне печальную сказку, я плакала не из-за волка, огромного, неподвижного, а из-за ветра, который вдруг посвежел.
Из-за гор, которые залиловели, из-за наступившего вечера.
Из-за этого трагического наречия, которое произнесла тогда Беляночка, наречия, раскрывавшего всю невозможность наших желаний, иллюзию наших вечных блаженств: уже.
Мне было семь лет, и я знала, что это уже кончено; что едва дотронешься, коснешься, попробуешь на вкус – и оно уже расплывается, исчезая, оставляя за собой лишь воспоминание, грустное обещание.
Почти тридцать три года спустя я, как маленькая козочка Доде, надеялась продержаться хотя бы до рассвета.
70
До сих пор мои рассветы имели теплоту ласки – солнца порой или рук моего мужа, моего влажного лона, чащи с ее далекими запахами земли.
Мои рассветы иногда пробуждал смех наших детей в иные весенние воскресенья, их визг, когда на улице выпадал снег и они не хотели идти в школу, предпочитая поваляться в белизне, отпустить тормоза, упасть в мокрый холод, слепить самого большого на свете снеговика.
До сих пор мои рассветы были камешками упорядоченной жизни, данного давно обещания следовать путями, проторенными другими, верившими в идеальные траектории или, за неимением таковых, в добродетельную ложь. Мои грядущие рассветы обещали быть ветреными.
А один из них – бурным.
69
Если бы мне пришлось в нескольких словах, как перед судом или перед врачом, изложить все, что я почувствовала в самом начале, я сказала бы насущность, головокружение, бездну, наслаждение и добавила бы боль.
Боль, в каком-то смысле.
А под конец, под гибельный и прекрасный рассвет, я сказала бы покой, сказала бы облегчение, сказала бы еще тщету, полет, свободу, радость, сказала бы безумное желание, как говорят безумная любовь.
Да. Безумное желание прежде всего.
68
Бондю.
Мы жили в большом белом доме на заливе Бондю, в четырнадцати километрах от Лилля. Никаких заборов, никаких оград между разными владениями; наверно, поэтому мой муж отвечал нет, когда наши трое детей просили собаку, – два голоса за бежевого лабрадора, один за голубую веймарскую легавую, – обещая заниматься ею каждый день, честное слово! Честное слово! Нет – потому что зверюга наверняка убежит.