Уже перевалило за полночь, и жители теснившихся вокруг треугольного сквера коттеджей давно спали. Ни в одном окне не горел свет, но в сапфировом небе сияла полная луна, заливая деревню бледным, холодным, словно блеск стали, светом. Деревья и дома отбрасывали причудливые, черные, как сажа, тени. В лунном свете все четко вырисовывалось, но было лишено красок дня, поэтому даже насосы на заправочной станции выглядели необычно.
Рядом со сквером стояла машина, фары ее отбрасывали два золотистых луча, мотор негромко работал. Одна дверца была распахнута. В тени громадного вяза возле автомобиля что-то зашевелилось, на лунный свет вышел человек, взглянул в одну сторону, потом в другую, словно боясь увидеть кого-то. После секундного колебания он быстро сел в машину и стал ее разворачивать, слегка заскрежетав шестернями. Бросив взгляд в сторону вяза на что-то, едва различимое в тени, водитель наконец развернулся и поехал в сторону Лондона. Шум мотора постепенно затих вдали, где-то поблизости тявкнула собака, и вновь наступила тишина.
По мере того как луна проплывала по небу, тень вяза укорачивалась, мертвенный свет, казалось, забирался под ветви и вскоре упал на ноги в лакированных штиблетах, неподвижно торчавшие из отверстий колодок. Когда лунный свет подобрался поближе, стала видна белая рубашка.
Примерно час спустя из-за пивной «Королевская голова» появился велосипедист. Констебль Диккенсон возвращался домой после ночного патрулирования. Теперь луна освещала колодки полностью. Посаженный в них джентльмен в вечернем костюме, очевидно, спал, тело его клонилось вперед, голова свешивалась на грудь. Вертя педали, констебль Диккенсон негромко насвистывал, но свист внезапно прекратился, переднее колесо велосипеда завиляло. Колодки представляли собой достопримечательность деревни Эшли-Грин, однако Диккенсон не мог припомнить, чтобы видел в них кого-нибудь. Зрелище удивило его. Напился вдрызг, подумал он. Приятель, похоже, ты стал жертвой чьей-то шутки.
Диккенсон слез с велосипеда, повел его за руль по траве и бережно прислонил к вязу. Человек на скамье не шевелился.
– Ну-ну, сэр, проснитесь! – мягко, но укоризненно сказал констебль. – Нельзя же проводить здесь ночь! – Он взял сидевшего за плечо и слегка потряс. – Пойдемте, сэр, право же, дома вам будет лучше.
Ответа не последовало, Диккенсон потряс сильнее, а затем обхватил человека за плечи, чтобы поднять его. Ответа снова не было, но лежавшая на коленях рука сползла и безвольно повисла, задев кистью брюки констебля. Констебль наклонился, посмотрел в опущенное лицо и полез в карман за фонариком. Вспыхнул свет, и Диккенсон поспешно отпрянул. Потревоженный возней человек повалился набок, ноги его оставались в колодках.
– Господи, – прошептал констебль Диккенсон, во рту у него мгновенно пересохло. – О господи!
Ему не хотелось снова дотрагиваться до этого человека, даже приближаться к нему, потому что руки испачкались в чем-то липком, и к тому же он еще ни разу не имел дела с покойниками.
Констебль нагнулся и вытер руки о траву, упрекая себя в бесхарактерности. Но он не ожидал ничего подобного, и в желудке у него заурчало. К горлу подступила тошнота, внутренности, казалось, подскочили к грудной клетке. Отрывисто дыша, Диккенсон снова подошел к сидевшему, осветил его фонариком и очень робко коснулся вялой руки. Рука была не холодной и влажной, как пишут об этом в книгах, а просто чуть теплой. Он предпочел бы, чтобы она была ледяной, хотя не сознавал этого. Легкая теплота почему-то казалась отвратительной.