22.00
Я надела пижаму с тремя медведями,
уселась на кровати, поджав колени под подбородок, и стала ждать. Дальше следовало бы написать что-то пафосное, например: часы пробили полночь. Но часы у нас не бьют. Это мы их бьем. То случайно, то намеренно, в отместку за утренний звон. Время, ради его же экономии, мы сейчас чаще всего узнаем на своих телефонах. Это неправильно, но все так делают. Короче, я села и стала ждать, когда же, наконец, затрубят архангелы.
Конец света на эту казалось бы обычную летнюю ночь назначил сначала Нострадамус, потом индейцы майя, потом позвонила Степашкина Евдокия и торжественно объявила:
– Ну вот и все, я ж тебе говорила, а вот и все теперь. – Степашкину Евдокию вдохновенно несло. – Уже! Вот-вот! Да как расколется земля! Да как запылает все кругом! Да как хлынут дожди огненны! – верещала она.
– Ты что, Степашкина Евдокия, погоди надсаживаться, погоди радоваться, у меня же дети, – стала умолять я, как будто от Степашкиной теперь зависело, запылает или не запылает, хлынут или не хлынут, – ты что же такое говоришь?!
– А это уж как назначено! – торжествующе прищелкнув языком, возвестила Степашкина Евдокия. – Кто, может, и не заметит, а кому мироздание по шеям-то и надает! – Казалось, она даже угрожающе мотает кому-то крепко сжатым кулаком. – Ну лана, я пошла.
И отключилась. Нет, ну нормально? Она пошла. Как будто ей еще три чемодана собирать. На тот свет. А вечером позвонила мама и тревожным тоном сообщила, что о конце света легко и деликатно пошутили все телевизионные каналы.
Нострадамуса я никогда не знала, поэтому не очень-то ему и доверяла. Нет, ну мало ли что именно он имел в виду в этих своих катренах. Расшифровывать и читать их не брался только ленивый. И каждый толковал их по-своему, как ему выгодно. Степашкину же Евдокию я знала очень хорошо и именно поэтому ей не верила. Но тот факт, что вся эта честная компания вдруг спохватилась в один день – и Нострадамус, и Степашкина, и Ванга, и телевидение, и мама… Я испугалась.
* * *
Ну что, меня спрашивали, когда уже ты начнешь. Что ты пишешь в свои пухлые блокноты все время. Что ты сидишь отрешенная с застывшим стеклянным взглядом. Садись уже к компьютеру. Сколько можно – топали на меня друзья, мои домашние, сурово супил брови, как кто-то где-то сказал, мой заставляющий редактор. А я им всем говорила, я бы уже и начала бы, но у меня нет первой фразы. Литой первой фразы. Я так не могу. Мне надо оттолкнуться, и потом – ийэээх! А не от чего. Мне надо первое предложение. Это как вдохнуть. Это как первый взмах дирижерской палочки. Это как… Дочка предложила: «Все смешалось в доме Облонских…» Мама моя перебила внучку: «Такое уже было у кого-то, – и предложила: – Конец света, о котором так долго говорили большевики…» Мы все стали перебивать друг друга, у нас в семье это очень принято, у нас у всех южный темперамент, и прелесть наших разговоров именно в том, что мы говорим одновременно и, как правило, едва слышим друг друга. Но тут неожиданно мы все разом замолчали, от этого рассмеялись, а сынок мой смышленый сказал:
– Ну ладно, все – тихо!.. Давай, мам, записывай. Вот тебе первая фраза: «Еще ничего не случилось…» Как?
– И все? – возмутилась я. – Вот от этого вот, такого никакого отталкиваться?
– Да. Ты что, Марусь, забыла? Это же песенка из нашего любимого кинофильма «Питер Пен» «Еще ничего не случилось. Пока ничего не случилось. Но всякое разное страшное может случиться. И думать об этом, и помнить об этом пора научиться, давно нам пора научиться…» Ну там дальше вроде про галстук. Мол, подумаешь, галстук… А потом там «земля накренилась, она покачнулась, и птицы, и птицы летать перестали, и стали равнины кривыми местами…».