Она смотрела на меня с ужасом. Впервые в жизни блестел сквозь её гнев обыкновенный человеческий страх смерти, грозно холодящий душу, когда ты смотришь в лицо тому, кто может отнять твою жизнь. Руки дрожали, глаза бешено метались из стороны в сторону, подол её платья измялся и измазался в грязи, на рукаве тонкого кардигана – дыра от последнего падения.
Её лицо источало лишь страх, смешанный с ненавистью и к себе, и ко мне. Она всё прекрасно понимала, каждую мою фразу, каждую мысль в голове, что я следом озвучивал, каждое движение – всё это имело свои мотивы и последствия. Она прекрасно осведомлена, кто начал всю эту бессмысленную, жестокую войну, но, наверное, и подумать не могла, что все помои, что она выливала на меня, в один миг обрушатся на неё. Теперь ей приходилось расплачиваться за всё то, что она сделала со мной.
– Что ж ты делаешь, ублюдок малолетний! – шипела она, пытаясь воззвать то ли к первобытному страху старших, то ли просто оттягивая время. Пыталась отползти от меня, но на заднем дворе всегда было сыро, отчего грязь была там постоянным гостем. Даже в морозы она плохо застывала, и двор превращался из болота в застывшее хрупкое озеро, звонко трещащее по ночам от леденящего душу ветра.
Я помнил, как она заставляла меня и моих братьев копаться на этом самом дворе, убирать всё это месиво, в котором теперь она тонула сама, даже не подозревая, что это место станет её могилой. Целые дни напролёт, от лета до лета мы сидели скорчившись над смердящей жижей, пытаясь хоть как-то справиться с этим грязевым наводнением. Руки мои вечно были в мозолях и занозах от вечного держания лопаты в руках, иногда они даже кровоточили и приходилось обматывать раны старой тканью, оборванной со старых, никому не нужных вещей. А потом вновь идти на задний двор – разгребать грязь и мусор.
И теперь вот как всё обернулось. Она лежала в своём же дерьме, изуродованная, обглоданная последними неделями жизни, с вечной кровью на лице и руках, с ужасом в глазах и проклятиями на губах.
– Я тебя вырастила, а ты! А ты вот как со мной! – кричала она в беспамятстве. Рука непроизвольно дёрнулась заткнуть ей рот чем-нибудь, но потом вспомнил, что никого, кроме нас двоих на этой ферме быть не могло – все разошлись. Кто навсегда, а кто лишь временно покинул наше пристанище.
– Ты меня вырастила? – издевательски спросил я. – Постоянными побоями и работой в этой помойке? Этим ты меня вырастила? Не забывай, что всё, что сейчас происходит – твоих рук дело, и никто в этом мире не виноват, кроме тебя. Все вокруг говорили, какая ты тварь, что ты недостойна жить на этой земле и поступать с нами так, как тебе захочется.
– Я пыталась сделать из вас людей, паршивец!
– Паршивец, – процедил я, повертев слово на кончике языка. На мгновение отвернулся от её измождённого, резко постаревшего тела и передо мной открылся прекрасный, но не менее удручающий вид наших полей, где мы ещё несколько лет назад выращивали пшеницу. А теперь там был лишь чернозём да сорняки – и всё из-за неё. Где-то вдали шумело холодное осеннее море – даже в голове я мог представить, как плещутся волны, как серая пена жертвенно бросается на холодный влажный песок, как моряки бороздят просторы этой тихой осенней гавани, пытаясь выловить последних рыб, пытаясь заработать хоть немного денег, чтобы прокормить семьи. Всё я это помнил, эти картины отложились в моей голове навсегда, и забыть их означало потерять частичку себя. Такая жизнь меня не устраивала, и я запомнил лишь то, что хотел сохранить.
– Паршивцы не могут вырасти хорошими людьми, – сказал я, вновь повернувшись к женщине, испуганно застывшей на морозной земле. Она дрожала от ледяного ветра, продувающего задний двор, окаймлённый старым забором, который был построен ещё очень давно, лично мной и моими братьями.