«А у нас сосед играет на кларнете и трубе. А у нас сосед играет… тьфу ты», – сплюнул Аркадий. Надо же, с самого утра привязалась эта глупая мелодия и голос долговязой Пьехи в ушах стоит. Марков вспомнил от кого-то давно услышанное. Когда всемогущий властелин советского телевидения Лапин утверждал программу очередного новогоднего «Голубого огонька», то, зная пристрастие престарелого генсека, в конце совещания снисходительно бубнил: «Пусть Пьеха чего-нибудь промяукает». И вот надо же, не успел сегодня глаза продрать, а в голову назойливо лезет этот хренов многостаночник: и на кларнете он горазд, и на трубе. Прямо Гай Юлий Цезарь от духовых инструментов. Впрочем, песенка эта прекрасного настроения не портила, скорее наоборот. Сварив крепчайшего ароматного кофе, к этому напитку он пристрастился совсем недавно, раньше чаю отдавал предпочтение, вернулся в свой кабинет, подошел к письменному столу, на котором лежали, еще в оберточной упаковке, новые книги. Открыл верхнюю, с удовольствием, но и с некоторым даже удивлением, прочел на обложке: «Аркадий Марков. Собрание сочинений в пяти томах». С отстраненностью непричастного человека перевернул книгу и на оборотной стороне, словно желая убедиться в том, что никакой ошибки нет, долго рассматривал свою собственную фотографию: узкое лицо, ироничный, так ему хотелось думать, взгляд, аккуратно подстриженная бородка клинышком. «Собрание сочинений в пяти томах», – уже вслух прочел Марков и замотал головой, словно отгоняя наваждение и в то же время боясь, что он, этот прекрасный, неповторимый миг, растает, испарится. Но книга, такая ощутимая, такая увесистая, в твердой обложке благородного серого цвета, с золотым обрезом на корешке и его собственной, вне всяких сомнений, фотографией, то бишь Аркадия Маркова, а не кого-нибудь другого, красуется на обложке, и это он – автор пятитомного собрания сочинений. И стало быть – классик? Ну а как же, конечно, классик! Привыкший иронизировать над всем и всеми, в первую очередь над собой, хмыкнул: «Ты б еще как булгаковский Шариков заявил: «Я – красавец». И тут же извлек из податливой памяти, которой втайне гордился, исконное значение этого слова – «классик» в переводе с древнегреческого означает «совершенный». Ох, как охота потешить свое эго, почувствовать себя литературным совершенством, классиком. Но назвать себя так – ну нет! Уж этого он позволить себе не мог, чувство меры ему все-таки не изменяло, и в непростой его жизни спасло не раз, ну или помогало выбраться из весьма щекотливых ситуаций.
Это Пушкин, завершив работу над «Евгением Онегиным», по преданию, скакал на одной ножке и приговаривал: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!». Так то Пушкин, действительно классик, гений от Бога, а ему, Маркову, в голову не лезет ничего иного, как слова из песенки Бори Потемкина: «А у нас сосед играет на кларнете и трубе…»
Перелистал несколько страниц первого тома. Несмотря на все возражения редактора и даже многочисленные с ним ссоры, книга начиналась теми самыми «Алёнкиными рассказами», которые принесли ему первую известность, первый гонорар, до копейки пропитый с поэтом Сашкой Файном во время недельного «запоя»; и Алёнкины слезы, когда она увидела тонюсенькую книжонку и крикнула, краснея от стыда: «Дурак! Большой, а дурак. А я все равно на тебе женюсь». Так и крикнула – женюсь. Как давно это было…
Улица носила романтическое название «Двенадцать тополей». Откуда такое название взялось, не знал никто. Старики поговаривали, что когда-то на этой небольшой улочке действительно была аллея, на которой высилась ровным счётом дюжина тополей, но верилось в это с трудом. Улочка вилась и извивалась, и, как на ней могла выровняться целая аллея, было совершенно непонятно. Только мальчишки, это вечно романтическое племя, дочерна загоревшие под нещадным азиатским солнцем и потому, несмотря на разные национальности, похожие друг на друга как родные братья, продолжали упорно утверждать, что когда-то их улица была прямой, как стрела, и росло на ней именно двенадцать тополей – не больше и не меньше.