Смерть иррациональна, тем более насильственная. Она пугает, отталкивает, напоминает о том, что нет ничего вечного. Но лицо человека в старом кресле выражало спокойствие и умиротворенность. Казалось, он просто задумался, ушел в себя. Для него уже не стояло вопросов, все ответы он получил, и расплывшееся красное пятно на груди вокруг серебряной рукоятки стилета воспринималось как жирная точка.
Косые плети дождя хлестали в окно и гремели по железному карнизу. Просторная комната с книжными полками вдоль стен от пола до потолка заполнилась людьми в мокрой одежде. Опера привычно делали свою работу. Щелкал вспышкой фотоаппарат, составлялись протоколы, снимались отпечатки. Следователь задавал вопросы пожилой женщине, соседке, вызвавшей милицию.
Старый дом на окраине захолустного городка Епифань в Тульской области на полночи стал центром внимания. Синие всполохи мигалок в ночи собрали небольшую толпу любопытных. Прячась под зонтами у штакетника, они высказывали свои версии произошедшего и жадно ловили каждое движение в светящихся окошках.
Времена стояли смутные, в областных газетах криминальная хроника то и дело сообщала о каком-нибудь убийстве, но в Епифани пока не было таких случаев. Конечно, все слышали о новых русских, отмороженных братках, шальных деньгах, перестрелках и разделе территорий. Но к жестоко убитому хозяину дома это никак не относилось.
Его не то чтобы хорошо знали, но в таком маленьком городишке каждый волей-неволей будет на виду. Берсенев Николай Павлович, пенсионер, при советской власти был директором городской библиотеки. Жил он один, очень скромно, никогда не давал повода для сплетен. Хотя его размеренный распорядок дня с обязательными ежедневными прогулками по городу в любую погоду был частой темой разговоров соседей.
Конечно, никому в голову не пришло бы сравнивать его с Кантом, по которому жители Кёнигсберга могли сверять часы – в Епифани и философа такого никто не знал. Однако, в отличие от прусского мыслителя, никогда не выезжавшего дальше пригородов, Николай Павлович почти каждый месяц уезжал на несколько дней. Соседи поговаривали, что он ездил к родственникам в Москву, кто-то высказывал предположение, что он посещает музеи и галереи, но точно никто ничего не знал.
Ни один человек в Епифани не мог сказать, что беседовал по душам со старым библиотекарем. В дом он никого не приглашал, дружбы ни с кем не водил и старался избегать разговоров о политике и текущем моменте, в магазине всегда брал один и тот же нехитрый набор продуктов. Но всегда относился к людям очень благожелательно, участливо расспрашивал, иногда что-то подсказывал, советовал.
К нему давно все привыкли, принимали как есть, не лезли в душу, не стремились раскрывать свою – он как будто жил параллельно, практически не пересекаясь ни с кем, в своей реальности, в своей вселенной. Которую сегодня кто-то разрушил.
Дождь закончился. Народ разошелся по домам. Потрепанный Уазик-«буханка», завывая мотором, увез тело в морг, милицейские машины тоже почти все разъехались, остался только «жигуленок» оперов и вишневая «девятка» следователя из райцентра. Усатый крепыш в кожаной куртке осматривал ящики письменного стола, доставая пачки листов, исписанных мелким почерком. Ему бросилась в глаза фраза, подчеркнутая жирной карандашной линией, и он прочитал вслух:
– Если кто думает, что нечто познал и знает, он еще не познал так, как следует познать. Как тебе, Николай Иванович, звучит?
Его пожилой напарник машинально кивнул:
– Глубокомысленно. Я знаю, что ничего не знаю. Старичок, видно, любил подумать.
Следователь внимательно рассматривал книги на полках. Труды христианских апологетов соседствовали с Марксом и Адамом Смитом, а дореволюционные издания чередовались яркими корешками с фамилиями Фоменко и Носовского. Несколько явно старинных фолиантов просто лежали стопкой, в каждом из них торчали разномастные закладки. Пачки толстых исторических журналов, географические обозрения, какие-то альманахи были свалены в кучу безо всякой системы.