Небо над лесом – треснувшая миска. Мерещится: пока смотришь – все длиннее становятся трещины, все шире и глубже. Смотришь – и с той стороны глядит на тебя нечто древнее и чуждое. И пока не отводишь глаз – ты зовешь его своим взглядом. Глупость, конечно. Если б можно было залатать небо, просто не глядя на трещины, он уже выколол бы себе глаза.
Он отводит взгляд, смотрит под ноги: туман мягко обнимает щиколотки, белесой дорожкой выстилает тропу к заветной поляне. На редких кустарниках жимолости голубеют ранние ягоды, и он срывает пару, долго мнет в пальцах, прежде чем съесть. Рот сразу наполняется горько-кислой слюной.
Еще одно маленькое напоминание, что он жив. Что может есть ягоды с куста, пить воду из ручья. Может сойти с тропы и не бояться смерти.
Но сейчас нужно спешить – он и так опаздывает. Каждый шаг дается тяжело, каждый шаг – боль, тело сопротивляется, не слушается, хочет снова лежать под толщей одеял, а не брести сквозь лес. Сколько времени прошло – месяц, год, десяток лет? Он и сам не помнит, когда вернулся, как долго учился заново дышать, говорить, ходить. Мир живых его принял, только остался он в нем живым мертвецом, духом в закостенелой тюрьме тела.
На поляне его уже ждут. Приземистые фигуры в старой истрепанной одежде из кожи и шкур. Вышивка, деревянные и каменные бусины, фигурки зверей у пояса. И черепа. Вороны, лоси, лисы, медведи, рыси, горностаи, олени.
Он щурится, пытаясь за костяными масками разглядеть лица, узнать глаза. Уж не этот ли медведь когда-то учил его в детстве внимать духам? Не лось ли с горечью смотрел ему вслед, когда он уезжал в город за призраком жизни новой, прогрессивной?
Нет, это не могут быть они. Он уже сам стар, а те были стариками в дни его глупой юности.
Кто же тогда его встретил?
Он выходит в центр поляны, садится, с трудом подогнув непослушные, словно деревянные ноги. Он один с открытым лицом, и от этого неуютно.
– Назови себя.
– У меня нет имени.
Признание дается легко, словно он говорит о чем-то само собой разумеющемся. Имя человечье он давно забыл, как и ту жизнь, больше похожую на яркий полуденный сон. А имя зверя, которое вместе со шкурой носил в Нижнем мире, не заслужил. Никто его не испытывал, не нарекал, не встречал после возвращения.
Ибо духи им недовольны.
И теперь остальным шаманам его судить.
Одни роняют обвинения, другие вступаются за него, и призрачные фигуры зверей встают за человечьими силуэтами. «Он указал путь скверне». – «Но пришла она не с ним». – «Он не дал ей очиститься». – «Он и не знал об очищении». Он жадно вслушивается в слова, вглядывается в жесты. Его не заботит собственная судьба – сколько ее там осталось? Ему важно знать – в чем его вина: в глупости? непредусмотрительности? трусости?
Вперед выходит рысь, согбенный, усталый, как степная трава иссохший. Говорит:
– То, что свершилось, обратно не вернуть, – а горло неподвижно, и маска не шевелится, как и лицо за ней. – Но исправить можно. И предотвратить беду куда более страшную можно. Любой из нас смог бы, но нести эту ношу тебе – завершать дела, исправлять ошибки.
Понимает он – судят его не шаманы, живые и мертвые, не люди. Сами духи пришли вынести приговор, потребовать уплаты за расколотое небо. Но что они могут потребовать, если покорность уже получили?
Он поднимает глаза, пристально смотрит на мерцающий образ зверя за спиной человека. Спрашивает:
– Какая ноша?
Старик качает головой – дергано, как тряпичная кукла на руке кукольника.
– Глупый юнец в теле старика. Разве для того ты вернулся, чтоб очевидное не замечать? В Нижнем мире был зряч, а ныне ослеп?
Во рту пересыхает от страшной догадки, кислый вкус ягод подкатывает к горлу. Всем духам, всем предкам молится – пусть я ошибся, я же глупый юнец, я не мог истолковать волю духов верно!