…Староверы – бороды длинные, рыжевато-коричневые и седые, и грубые чёрные платки, расцвеченные глазами, – кто, ещё молясь, а кто, не оплакав Катю и Савелия Фроловича Знака до полного смирения в душе, возвращались с поселенческого кладбища.
Первый летний месяц, июнь, был совсем близко, в двух календарных днях, как и посёлок – чуть ли не в двух шагах. Но солнце забралось высоко – не достать сырой прохладе земли, которой отдали умерших. О земле и говорили иные: откуда явились на свет божий, туда и вернулись. Жаль, что Катю Господь призвал к себе так рано, да у старика Савелия на это лето были свои, отцовские, планы: сыновья, старший и средний, ещё не женаты. «А давно пора, – так всем и говорил с прошлой осени, – …пора!».
У своих дворов семьи, молча, стали расходиться по хозяйским делам.
Фёдору незачем было больше торопиться и не к кому. Он стоял между двумя могилами, жены Насти – заголубевшей прострелами сон-травы, и дочки – только-только наброшенной. Здесь он посадит, может, даже завтра эту же, бархатистую и приятную цветками, траву, чтобы ничто, кроме Господа, не потревожило сна Катеньки. Его борода не просохла от слёз и казалась длиннее, разбавив густой чёрный цвет воронёным блеском. Глаза глубоко запали, будто прятались от света, да и как иначе: если белый свет не мил!
Зла на соседа Фёдор не держал – его Господь наказал тоже, хотя старик и не желал Катеньке смерти. Это понятно: стрелял он не в неё. Только откуда у Господа такая звериная жестокость? Только лишь потому, что дети его?.. Но ведь – дети, а не исчадие ада! Или исчадие ада – то самое, что ткнуло его днями ранее лицом в землю, у ручья, и сотворило с соседом немыслимое вчера, оно и не на небесах вовсе?!..
Фёдор стоял, разрываемый с двух сторон, невысказанной, потому и давящей теперь, болью сердца, и не мог, не хотел запретить себе думать об этом. Особенно, сейчас, когда эта боль в нём задавала насущные, но каверзные вопросы не Господу, а ему: мужу, двумя годами ранее схоронившему жену молодой и безгрешной, и отцу, чья дочь ослепла после этого, а теперь и не дышит вовсе. И как ответить самому себе, если вверил свой разум Господу, и что ответить, если сам видел исчадие ада, блаженно дремавшим на коленях у Катеньки?!
А исчадие ада подбежал тем временем к Фёдору со стороны могилы его дочери, и сел на задние лапы, склонив голову. Так скорбят люди!.. И Фёдор ничему не удивился: ни появлению, рядом с ним, чёрного волка, помеченного серебром шерсти на морде, двумя рваными полосками ниже правого уха, и пулей Савелия Фроловича на боку, ни тому, как Шаман подбегал, западая сильно на переднюю правую лапу. Их взгляды лишь коснулись, но для того, чтобы заявить каждый о себе немым присутствием. И оба они не напугали друг друга, и не мешали друг другу. Когти Шаман спрятал в землю, но уши – подняты, а клыки зачехлены лишь молчанием.
Так, молча и без единого звука, не понимая того, но ощущая, они друг другу прощали. Шаман – Фёдору, за недавнее, у ручья, намерение его убить, а Фёдор – Шаману, за божью кару соседу: неизлечимая хворь преследовала того в годах, однако месть волчьей мордой заманила и, не пугая, загрызла. И хворь, и старика Савелия Знака.
В поселение староверов они возвращались вместе, и оба – домой. На просеке, вдоль заборов, стояли бородатые мужчины – кто с ружьём, кто с вилами или лопатой, – из глубин дворов на них глазел суеверный ужас женщин и детей. В рослом, сильном и вызывающе спокойном и красивом волке абсолютно все видели знамение Господа. Каждый истолковывал его по-своему, и про себя, однако так, как смотрел на них зверь – видел всех и видел каждого, так мог смотреть или земной демон, а тайга для таких – дом родной, или её, тайги, истинный кесарь. Каменный взгляд Шамана разбивал страх перед ним, и также, зримо, подчинял их эмоции, оттого на неподвижных лицах зарождался рассвет ещё одного божьего проведения…