«В пустынном доме ты поёшь…»
В пустынном доме ты поёшь,
И долго голос одинокий,
Не столь уж внятен и хорош,
Витает на твоём Востоке.
Потом на Север повернёт
И воспарит в порывах веры,
Но вдруг стихает, сбитый влёт,
В глухие падает пещеры.
Над полем в юности летел,
Да так, что небо грохотало.
Теперь притих и запустел,
Лишь о своём грустит устало.
Звучит, неслышный никому,
И отдыхает, умолкая,
И отзывается ему
Судьба какая-никакая.
«Брести, блуждая по барханам…»
Брести, блуждая по барханам,
К земле, где может быть вода.
В изнеможенье бездыханном
Безмолвно двигаться туда.
И вдруг цветок упрямый встанет,
Возникнет почвы чернота,
И ящерица сонно глянет.
Теперь пустыня не пуста.
Но станешь ты нести отныне
В себе самом издалека
И немоту, и зной пустыни,
И тонкий голосок песка.
«В степи так много лошадей…»
В степи так много лошадей —
Гнедых, саврасых и – небесных,
Белея, мчащихся над ней
И тающих в лазурных безднах.
Увеличеньем повторив
В круговороте над равниной
Крутые торсы, вихри грив,
Поток табунный и единый.
Земное взяв за образец,
Как будто бы для жизни вечной,
Плывущих из конца в конец
По небу степи бесконечной.
«Спешит, наращивая темпы…»
Спешит, наращивая темпы,
Зелёный поезд средь степей.
О, этот путь от сизой Эмбы —
Кустарник ржавый и репей.
И взгорбок новый за ложбиной,
И белизна солончака…
О, этот путь прямой и длинный,
Завоевания тоска!
А вот и первые деревья!
Под ветром клонится елань,
И обрывается кочевье,
И всюду Русь, куда ни глянь.
И, может быть, в закатных странах
Истаешь вся, как рухнул Рим,
Но твой имперский полустанок
В живой душе несокрушим.
Как украли пистолетик,
Вызывавший зависть в детях,
Как нахлынул дикий зной
И засох на грядке цветик,
Слон сломался заводной,
Так и годы полетели
Нескончаемых потерь…
Ну, опомнись! Неужели
Этой детской канители
Не хватает и теперь?
Но ведь сумрак лишь приснился…
Всё что было на веку:
Лёгкий шарик в небо взвился
И кораблик в путь пустился
И уплыл по арыку.
«То беркут на руке киргиза…»
То беркут на руке киргиза,
То тюбетейка, то лампас,
То крест и золотая риза,
На чьей-то панихиде бас.
Припомню и поименую
Всех, всех, кого издалека
На улицу мою родную
Швырнула властная рука.
Мать власовца, семья уйгура,
Сектант блаженный, зоркий вор
И ссыльный князь, смотревший хмуро,
И благодушный прокурор,
И шалашовка в затрапезе…
Давно их нет, и я один
Стою, как в грёзах Пиранези
Среди возлюбленных руин.
Но детство и судьбы причуда —
Тянь-Шаня сизая гряда —
В мой поздний мир текут оттуда
И не иссякнут никогда.
Туземцев тюбетейки и треухи,
И среди них продавленный картуз —
Сутулый, после зоны тугоухий,
Прошёл скрипач, былой любимец муз.
Расцвёл урюк, я дочитал былины…
Мне говорят, что мимо князь идёт.
Запомнились его костюм холстинный,
Рука, со лба стирающая пот.
Какой он князь! Он состоит в артели.
Взывают Первомая рупора
И авиамодели пролетели.
В душе иная музыка с утра.
А эта машинистка, как ни странно
(Столь неопрятна, от жары смугла),
Любовницей степного атамана
Давно, до первой высылки была.
Мое преданье всё неимоверней,
Хотя оно не столь уж и старо.
Чуть светится и в накипи, и в черни
Серебряного века серебро.
«Трубит горнист побудку пионерам…»
Трубит горнист побудку пионерам.
Хребты блеснули в сизом серебре.
Я знаю, что еще в тумане сером
Сейчас киргизы едут по горе.
И я всхожу на верхнюю дорогу
Что сыростью лесной осенена
И длится по тяньшанскому отрогу
Перенося в другие времена.
Арба стрекочет, мимо проплывая.
Перетекают всадники с детьми.
О, эта жизнь иная, кочевая!
Не нужно ей излишнего – пойми!
Свои в ней злоключения и нужды,
И навыков премного, и наук…
И так тому, что долговечней, чужды