Трельяж в стиле japonisme – самый старый из сохранившихся у меня объектов семейной памяти. Влияние японского искусства на европейское, в особенности французское, датируется второй половиной XIX века. Походное зеркало моей прабабушки с журавлями и гейшами на створках висит у меня в квартире рядом с входной дверью. После ее смерти во Франции в 1883 году оно перешло к дочери, которая взяла его с собой в эмиграцию как память о своей матери, а затем то же самое сделала моя мама: увезла зеркало сначала из Югославии в Германию, оттуда в Америку. В этом зеркале, переходившем из поколения в поколение и переезжавшем из страны в страну, каждая новая обладательница видела не только себя, но и тень своей матери, а может, и те исторические события, которые в течение более ста лет иногда отражались в лицах смотревшихся в него. Для меня это зеркало – память о памяти, символ преемственности поколений.
Ведь память и есть связующее звено между прошлым, настоящим и будущим; пусть она зачастую искажает прошлое, но, кроме воспоминаний, личного доступа у нас к нему нет. В своем автобиографическом романе «Спокойной ночи» (1984) Андрей Синявский (Абрам Терц) пишет, что «мемуары у нас появляются от невозможности вернуться». Если на поверхности этой фразы лежит его оторванность от родины, то в более глубоком смысле эти слова – о невозможности вернуться в прошлое: остаются лишь воспоминания.
По своей структуре моя книга напоминает портретную галерею; она состоит из семейных портретов и портретов друзей и знакомых, повлиявших на ход моей жизни. Любые воспоминания субъективны, хотя я и стараюсь быть объективной, в том числе в изображении противоречивых фигур вроде Василия Шульгина.
Назвав свою книгу «Семейными хрониками и случайными встречами», я отдаю дань воле случая, от которого зависит сюжетность любого повествования. Как пишет Владимир Набоков, «оглядываясь на прошлое, спрашиваешь себя, что было бы, если бы… заменить одну случайность другой…»[1]. Сыгравшая столь важную роль в моей жизни, «воля случая» – один из лейтмотивов моих воспоминаний. Ею во многом были определены события, описанные в этой книге, начиная с семейных перипетий вследствие революции, эмиграции и реэмиграции и кончая моими знакомствами, иногда самыми неожиданными.
* * *
Родители уехали из России подростками после победы большевиков в Гражданской войне. Мать происходила из консервативной семьи, которая с середины XIX века занимала видное место в общественной жизни Киева, затем в политической жизни России. Отец – из либеральной провинциальной интеллигенции Торжка. За всю свою долгую эмигрантскую жизнь они ни разу не вступили на путь ассимиляции и остались русскими во всех отношениях. В моей идентичности сочетаются русские и американские ценности, в конечном счете не соответствующие полностью ни той ни другой культуре. Тут сказываются установка на сохранение культурных корней и противоречия, возникающие из сложных взаимоотношений русской принадлежности с процессом ассимиляции. В моем случае неопределенность идентичности объясняется не только русским происхождением, но и частыми переездами из одной страны в другую в раннем детстве с конечной остановкой в Калифорнии. Русское самосознание подчас пересиливает во мне американку и наоборот, вследствие чего я полностью не утверждена ни в одном, ни в другом. Неукорененность позволяет мне быть вхожей практически всюду, но в глубинном смысле я всюду отчасти чужая. Это состояние внутренней бездомности задает амбивалентность восприятия, которая отчасти характеризует эту книгу.
Мощным стимулом воспоминаний о семье является желание осмыслить семейные ценности. Утверждение принадлежности – одно из основных свойств жанра семейных мемуаров, а не только установка на память. В каком-то смысле я чувствую себя по-настоящему дома лишь в пространстве памяти, то есть в прошлом, которое мне часто снится. Возможно, вписывая себя в это прошлое, я пытаюсь преодолеть то, что я назвала бездомностью, – свои русско-американские противоречия. К тому же возврат в прошлое останавливает время; лучше всего это делают фотографии, которых много в этой книге. Мне уже много лет хотелось написать воспоминания – не только про семью, но и про других людей, оставивших след в моей жизни, но меня останавливали присущий этому жанру нарциссизм и чувство ответственности перед письменным текстом, которого устный рассказ не вызывает. Главным источником тревоги, однако, была неуверенность в своих писательских способностях: сумею ли я справиться с теми разнообразными слоями повествования, которые должны быть в книге воспоминаний? Когда я решилась ее писать, у меня возникли другие вопросы – как найти правильную интонацию для семейных историй, случившихся на фоне русской революции и ее последствий? Как сочетать верность семейным ценностям с их критикой? Как передать вовлеченность в жизнь семьи, сохранив при этом нужную дистанцию? Те же задачи возникли в описании близких мне людей и тех, кто в разное время присутствовал на полях моей жизни. Им посвящена вторая часть книги. Убедительно ли звучит голос автора, удалось ли мне справедливо судить о воззрениях и поведении тех, о ком в этих воспоминаниях идет речь, – судить читателю.