Глава третья
По ступенькам поднимись…
Серёжа родился в мае.
Цвело, пело разноголосо, ликовало и сверкало вокруг, сплошь и рядом, и совершенно не верилось, что на этой же самой земле, под небом единым, иссиня-голубым, со златотканым ли солнцем, среброшитой луной, за горизонтами родимыми, обетованными голодные, грязные, шелудиво-вшивые, тифозные полу-калеки, тяжело и легко раненные да и здоровые, без царапин, ссадин и рубцов (помиловал боженька!), чьи глаза сжигались лихорадочным блеском внутренним, душевным, а лица казались одинаково отёклыми, пыльными, кирпично-ржавыми, тяжёлыми, замкнуто-сургучными даже в минуты бездумного порыва, отчаянного, буйного веселья, хотя, конечно, встречались в общей их массе физиономии осанистые, не в меру холёные… так вот, хоть ты убей, но не верилось, что на нашей земле, в маях-садах белокипенных люди, люди в шинелях с нашивками позументными и вовсе без порток почти (в дымину проигравшиеся, опустившиеся ниже плинтуса…), люди отчаянные и отчаявшиеся, подъярёмные, тоскующие смертно, удалые-бравые и невезучие, словно кто допрежь сглазил их, счастливые (только сейчас и только здесь, на первой мировой, они поняли, наконец, чего лишились…) и счастливые именно воспоминаниями своими, но, в основном, понурые, мяклые, телом-духом квёлые… наши русские люди, так вот, совершенно не верилось, что наши русские люди захлёбывались кровищей – вытекала из порубов-ран, задыхались от вони окопной, состоящей из едких запахов гари пороховой, пота, испражнений собственных; бедняг мутило, выворачивало наизнанку – страшно, муторно, тошно было им, невмоготу каждому, настолько невмочь, что иной раз то один, то другой беспричинно, озлобленно глухо-люто-людоедово рычать принимался, теряя напрочь первородный облик, человеческий вид, вперив осоловелые бельма на командирика «свово» – «голубых кровей», вестимо, «белой кости», ядрёныть, хотя, в сущности, мало чем отличался от подчинённых, от рядовых бойцов «ахви-церик» тот, ибо нередко являл собой недочеловека в мате-пьяни-гордыне, и к тому же особа та разила на версту одеколонишком дешёвеньким и портянками-носками-трусами нестиранными смердило от «вашброди» той и «ароматы» сии усугубляли чад, невыносимее, проклятее делали его; отравляющие эти пары унижали весну, вливая в гниль-настой позиционной войны какую-то особенную нетерпимость, нестерпимость, несмотря на кажущееся, мнимое единство поручика-подпоручика с «солдатнёй» – дескать, в одной упряжке вохаемся… мнда-а… цвело, пело, изумрудно сияло благолепие вешнее, взаширь-взакрай рвалось, в стозвоны благовестные – но им, фронтовикам, горе мыкающим до победного, шибко не по себе было: поносили почём свет траншейки могиловые, молились скрюченно, истово, ловили треперстия – знамения творимые, взахлёб, навзрыд и втихомолочку грезили о чуде, ждали и не ждали милости, возвращения былого, а может, не существовавшего, а просто когда-то приснившегося, а? тянули-смолили «бычки», самокруточки жидкие, делились думами-гребтами, в коих через слово – образы мамушки, жёнки, дитяток оставленных… замыкались в коконе страха-безнадёги окаянных, стрелялись!! и до дыр зачитывали реденькие, тёплые-нежные строчки из дома, повторяя заведённо, молча и вслух, имена марысь и марусь, евдокий, фёкл… митятей, покуда ещё не безотцовщины, не сирот (ах, имена-имена! имена-имена… сколько вас на планете от солнышка третьей?! Не запамятовать бы в бездушии, в бойне адовой-нешуточной, в недороде также…] – да-да, не сирот, не вдов, но кому ведомо, что принесёт на крыльях чёрных завтрашний рассвет, что уготовано через день-деньской, через час-другой и вполне ведь «могет» статься, что все они,