До Нового года оставалось чуть меньше двух недель. Судорожные метания по магазинам в поисках до сих пор не купленных подарков и необходимых к торжеству продуктов грозили перерасти во вселенскую катастрофу. Каждый вечер город застывал в многокилометровых пробках. Некоторые, оставляя машины на стоянках, предпочитали городской транспорт или метро. Стоя плотными рядами в вагонах и автобусах, люди задыхались от запахов чужого пота, мокрой шерсти вязаных шапок, пропитанных влагой перьевых курток и промокших кожаных ботинок и сапог. И это было не меньшим испытанием, чем невроз в собственной машине, прочно застывшей у чужих задних фонарей.
И то, и другое было скверно. Это портило настроение, подтачивало здоровье, грозило обесценить главный праздник в году.
Люди сердились на городские власти, расположившие торговые центры не там, где надо, на погоду, засыпавшую город снегом. Колеса утопали в бурой каше, машину таскало, стекла и зеркала покрывались коркой, и «незамерзайка» уходила ведрами.
Люди сердились на цены, взвившиеся в канун праздника. На продавцов, смотревших недобро. На других покупателей, выхвативших из-под носа тот самый последний недорогой, но достойный, по отзывам, блендер, который пошел бы в подарок двоюродной сестре твоей девушки.
Люди сердились друг на друга: на мужей и жен, сестер, братьев, детей и тещ со свекровями. Они суетливо перемещались в огромном человеческом муравейнике, затаптывая своей беготней самое важное, бесценное – предвкушение таинства.
Он ничего такого не делал: не бегал, не выхватывал из чужих рук, не сердился, не стоял часами в пробках, не нюхал мокрых шарфов и курток. Он гулял, наблюдал, ждал. И был от этого счастлив.
Он везде перемещался пешком, особенно в последние дни. Он шел в парк, раскинувшийся в паре километров от его дома. Ходил по расчищенным дорожкам. Подолгу смотрел на елки. Под толщей снега еловые лапы отяжелели и безвольно повисли. Деревья напоминали ему старых баб с обреченно опущенными руками и никогда не казались ему красивыми.
Такой была при жизни его мать – уставшей, унылой, безвольной, некрасивой. Она не хотела и не пыталась бороться никогда и ни с чем. Она позволила своему бывшему мужу – мерзкому, жесткому, лишенному любых человеческих достоинств чудовищу – забрать его у нее. Единственного ребенка, смысл ее жизни, единственное существо на земле, которое ее по-настоящему любило.
– Прости, миленький, – шептала она сквозь слезы в дни редких свиданий с сыном. – Прости меня. Тебе с ним будет лучше. Он даст тебе достойную жизнь. Он даст тебе образование. Ты вырастешь, станешь достойным человеком. И когда-нибудь сможешь простить меня…
Он так ее и не простил – не успел. Мать умерла: от болезней, одиночества, нищеты. Она не пыталась бороться со всем этим: как следует лечиться, найти себе кого-нибудь, устроиться на достойную работу. Она жила, как насекомое, и все ждала, что придет кто-нибудь сильный и прихлопнет ее, уничтожив ее бесполезную, никчемную жизнь.
– Твоя мать издохла от голода, – сообщил ему папаша за воскресным обедом.
Походя, как бы между прочим. Жрал огромный ростбиф с запеченными овощами, чавкал и говорил в этот момент о ее смерти. Голодной смерти!
– А знаешь почему? – спросил папаша и поднял на него тяжелый взгляд ледяных змеиных глаз.
Его щека была раздута, а за ней – огромный кусок мяса и целый кочанчик цветной капусты.
– Потому что не ела, – ответил он, пристально глядя на раздувшуюся щеку отца.
– Не, потому что дура. – И он продолжил жевать, набивая толстый живот продуктами, которых матери не хватило, чтобы выжить. – Была бы умная, попросила бы помощи. Нашла бы работу. Я бы помог. А она дура, потому что гордая. Вот в гордости своей и сдохла. И кому, скажи, от этого хорошо?