Ее больше не было.
Ее не стало много раньше, чем сейчас, но она не понимала этого. Продолжала жить по инерции. Дышала. Плакала. Ела то, что ей приносили. Подносы разные, а еда одинаковая – острая, избыточно приправленная лавром. Сухие листья этого растения ей не позволяли вылавливать из посуды и выплевывать.
– Я не хочу! – говорила она.
– Надо, – отвечали, надевая ей на голову венок из того же, сухого и колючего лавра.
Ее заставляли жевать, и, когда она отказывалась, делали ей больно.
Их – двое.
Тени, тени… размытые тени.
– Пей, дорогая. – Первый садился рядом, и кровать скрипела. Она ощущала его близость, теплоту его тела сквозь плотную ткань рубашки, чувствовала кисловатый запах пота и яркий, лимонный – туалетной воды.
– Пей. – Он вкладывал в ее руки чашу.
Тяжелая. Самой не удержать, но ей помогают. Бока шершавые. Металл? Она ее помнила… Она видела эту чашу раньше… когда?
Давно.
Металл. В зеленоватой пленке патины, а ручки – блестят. И лицо существа, изображенного на чаше, – женщина это? мужчина? – тоже сияет – так, что невозможно смотреть. Но – приходится. Даже когда чаши нет, даже когда нет рядом никого, это лицо стоит у нее перед глазами.
Пухлые губы. Мягкий подбородок. Детская округлость щек и покатый высокий лоб. Мертвые каменные глаза и бронзовые завитки кудрей.
Свет, исходящий…
– Пей, дорогая, ну же!
Первый злится. Второй – тоже. Он делает шаг – всего один, но комната маленькая – и оказывается рядом. Его рука впивается в ее лицо. Пальцы холодные. И ее рот открывается. Чаша прилипает к губам, и яркий солнечный свет вливается в ее горло. Больно!
Надо глотать, иначе она подавится.
– Вот так, умница. – Первый гладит ее по руке, утешая и уговаривая. Второй держит чашу, но не сам, он словно брезгует – или опасается? – трогать древнюю бронзу, но он крепко сжимает ее пальцы, охватывающие чашу.
– Она уже почти выдохлась, – говорит он Первому.
Слова скользят по краю сознания, разрезают его на части. Из ран ее сознания брызжет солнце, и она кричит от страха и боли. Пытается вырваться, но чаша прилипла к ее пальцам.
– Смотри! – приказывают ей.
Она смотрит. Выщербленное дно. Тайные знаки трещин. Криптография коррозии. Впадины. Отпечатки. Мир плывет… куда-то, а солнце выжигает ее глаза.
– Итак, милая, а теперь скажи, где искать новую пифию? – вкрадчивый голос Второго проникает в ее мир.
Вопрос задан. Вопрос услышан ею.
Она не будет отвечать! Хватит!
Отпустите!
Сухие губы дрожат, силясь выговорить эти слова. Не получится… и раньше у нее не получалось. Она борется. Но лицо, то самое, с чаши, вдруг оживает. Оно надевает на себя ее кожу и завладевает ее губами. Оно что-то говорит, и те двое с почтением внемлют каждому слову.
Потом, когда существо уходит, – пусто, как же пусто внутри… – ей позволяют лечь.
– Вечером мы погуляем, – обещает ей Первый. – В саду. Там хорошо. Бабочки и все такое…
– Оставь ее, – обрывает его Второй. – Не видишь, дамочке хорошо? «Приход» поймала.
При-ход.
Пой-ма-ла.
Слова. Слоги. Буквы. Откуда это все? Пустота. Внутри. В голове. Нельзя смотреть на солнце – она сожжет глаза. Она бы спряталась, но в комнате – негде. Это очень маленькая комната.
Уходят. Закрывается дверь. Скрежещет ключ в замке. Им нет нужды опасаться – она больше не хочет бежать. И не может. Ее ведь нету. Разве что – на самом донышке, как в чаше на донышке – содержимое.
Вспомнить бы.
Она стянула со лба высохший лавровый венок, который разломался, раскрошился под ее пальцами. Венок упал под кровать, а она поднялась, коснулась стены – гладкая, скользкая, с набивным рисунком – и сделала шаг. И второй. Легла на пыльный ковер и закрыла глаза. Сердце суматошно колотилось. А в животе у нее была дыра. Сквозь эту дыру уходили остатки сил.