Но прежде людям эти встречи
Казались – сладостный удел.
Он знал таинственные речи,
Он взором утешать умел,
И бурные смирял он страсти,
И было у него во власти
Больную душу как-нибудь
На миг надеждой обмануть!
М. Ю Лермонтов «Ангел смерти»
Она сидит передо мной с занесенной над бумагой ручкой, потому что ей не нравится печатать на клавиатуре или даже на машинке, хотя она совсем молода. К тому же история, которую я прошу ее записать, не годится, чтобы быть запечатленной в пикселях, где ее утрату никто не заметит. Я же предпочел бы, чтобы, когда придет срок, эти страницы познали смерть, подобную человеческой – с истончением бумаги, слепотой чернил, язвами плесени и, наконец, обращением в прах. Мне нравится мысль, что мы оба – и я, и мое творение – кончим одинаково.
Она ждет, когда я начну, а я медлю. Я все еще не верю, что она здесь, и ищу разные предлоги, чтобы коснуться ее: прошу то принести плед и укрыть мои ноги, то повторить сказанное мне прямо в ухо, потому что слух уже давно меня подводит – и так я мог бы ощутить ее легкое дыхание, то подать выпавшую из рук книгу, для чтения которой у меня слабоваты очки и которую я, конечно же, уронил нарочно. Она все знает и не обижается.
Она как будто не изменилась, а вот я постарел и сильно сдал, хотя мне нет и шестидесяти. Я приехал сюда, в тихий загородный дом моих друзей – и женщины, которую пытался любить, – чтобы больше не вернуться – ни в родную квартиру, ни в прежнюю жизнь. Я давно уже болен и не питаю никаких иллюзий. Их время прошло.
Я развалился в плетеном кресле, а она устроилась напротив, поджав под себя ноги. Ветер играет ее волосами, нежно проводит рукой по фиалковому венку на голове, шелестит в кустах отцветающего рододендрона вокруг нас. На столике перед нами две чашки со свежезаваренным чаем. В мой угодила и тщетно борется за жизнь мелкая мошка. Я хотел оставить ее, но она не утерпела и подставила бедолаге длинный тонкий палец.
– Начнем? – спросила она наконец, поднимая на меня глаза – они совсем как у матери. Смотреть в них и больно, и приятно.
Я кивнул, хотя говорить не хотелось. Я предпочел бы и дальше сидеть, усиленно вдыхая, по завету врача, этот благостный воздух, в котором смешались море, солнце и пыльца, и любоваться ею. Но время – роскошь, и у меня ее больше нет.
Я расскажу историю нашего с ней знакомства, потому что это единственное, что осталось у меня дорогого в жизни. Вообще-то она берет начало еще в моей юности, но тогда мы знали друг друга шапочно, так сказать, через несколько рукопожатий. Ничего хорошего в ту пору я о ней не думал. Более того – заочно ненавидел.
Но все изменилось в один год.
Точно так же, как я не сомневался в том, что вернуться в Эмск – худшее решение, какое только можно было принять, я знал, что не вернуться не мог. Я не забыл, как клялся оставить его в прошлом, как обещал себе перевернуть эту и еще с десяток следующих страниц – чтоб наверняка, – чтобы сохранить и жизнь, и рассудок. Но слова оказались проще дела. Нельзя продолжить читать книгу со случайного места, не возвращаясь мысленно к предыдущим главам, – их уже не вытравить из памяти, как ни старайся. Так что, если быть до конца честным, я, пожалуй, в глубине души всегда знал, что мне придется вернуться. Что эти пропущенные страницы все равно меня нагонят.
Судьба не стала ждать, когда я решусь. Она просто прислала мне приглашение на похороны.
Это покажется смешным, даже нелепым, но лишь тогда я вдруг осознал, что матушка, оставшаяся за бортом моей памяти вместе с родительским домом, с еще здравствующими и уже мертвыми, пока я сам старался жить дальше, как ни в чем не бывало, – что матушка все это время продолжала стареть.