* * *
Солнце катилось по выбеленному небу огненным шаром, брызгало жаром, от которого не спасали даже вековые сосны, выпаривало из задубевшей кожи остатки влаги, сжигало. И внутри у Федора тоже было солнце, такое же беспощадное, как и то, что на небе. Иногда ему казалось, что он сам и есть солнце, но остатки сознания, те крохи, которые еще позволяли ему не рассыпаться прахом, шептали – это не солнце, это жар. А еще голод и жажда…
Сколько дней он блуждает по лесу? Федор не знал. Сначала пытался вести счет, но очень скоро сбился, и теперь ему казалось, что прошла целая вечность. Его кожа пошла трещинами и сочилась сукровицей, на которую слетался гнус. Он облеплял Федора черной мантией, забивался в глаза, ел поедом. Все мысли были о воде. Холодной. Нет, ледяной! Чтобы нырнуть в нее с головой и пить, пить…
Воды не было. Ни реки, ни ручья, ни дождя. А напиться вдосталь росой не получалось, как не получалось наесться незнакомыми, кислыми до оскомины ягодами, которые иногда попадались на пути. О мясе Федор даже не мечтал. В этом враждебном мире он был чужаком, не охотником, но жертвой. То, что он до сих пор жив, казалось чудом. Вот только верить в чудеса уже не получалось.
А ведь когда-то он верил!
Дурак, безнадежный идеалист… И куда привела его эта вера? На каторгу?..
Он не желал дурного ни своему народу, ни своему отечеству. Наоборот, он думал, что все можно изменить мирным путем, без крови. Он, потомственный дворянин, верил, что миру пришла пора меняться. Нужна лишь самая малость. Нужно лишь дать народу то, что его по праву, проникнуться его страданиями, прислушаться к его стонам.
Так говорила Сашенька Эпштейн, черноглазая, коротко стриженная, стремительная. Сашенька курила сигареты, смотрела на Федора с насмешливо-снисходительным прищуром и неизменно называла графом Шумилиным. А ему хотелось, чтобы Феденькой. Но эти мечты были глупыми и никоим образом не касались отчизны и народа, поэтому Федор злился на себя, а Сашеньке дерзил. Мало было чести в такой дерзости, и он тут же краснел и терялся, вел себя как безусый юнец. В свои-то почти двадцать два года.
И когда он уже почти отчаялся обрести душевный покой, Сашенька сказала:
– Федя, а приходите на собрание! Обещаю, будет очень интересно. – И посмотрела не так, как раньше, насмешливо, а очень серьезно. Глазищами своими черными прожгла дыру в его бедном сердце.
Федор пришел, на крыльях прилетел в глухой, неприметный переулок. Когда он подавал сигнал условным стуком, сердце его билось в унисон, грозилось выскочить из груди. Сашенька встретила его лично, протянула руку для рукопожатия, а он, дурак, поцеловал тонкие пальчики с коротко обрезанными ноготками. Поцеловал и тут же смутился, потому что всякие реверансы и этикеты – это буржуазность и пережиток. Сашенька не раз об этом говорила. А она рассмеялась, потрепала по щеке, поманила за собой в просторную, скудно освещенную комнату, полную незнакомых людей. Эти люди не были похожи ни на самого Федора, ни на Сашеньку. И даже с народом, о котором они все радели, у них не замечалось ничего общего. Они напоминали бандитов с большой дороги – матерые, с волчьими взглядами. Некоторые из них были вооружены, и Федор вдруг испугался.
Всеобщее благоденствие и путь, который непременно к благоденствию приведет, виделись ему иначе – светлее и радостнее. Они не смердели табаком и прокисшим потом, не прятались в комнатах с плотно занавешенными окнами. Наверное, Федор ушел бы, если бы Сашенька не взяла его за руку и не улыбнулась бы ободряюще. Сашенька нисколько не боялась этих мрачных людей, и он не станет бояться!