Электричка собирает нас на разных станциях. На Финляндском вокзале садится теперь Иван Семеныч. Как он изменился! Где доисторический плащ-болонья, ужасная кепка, стоптанные сапоги? Теперь он в беретике, куртке, джинсах со стрелочкой, лицо его добродушно-спокойно, он вплывает в полупустой еще вагон, садится к окошку, ставит на скамейку огромный портфелище – единственное, что осталось у него от него прежнего, приваливается к стенке и мгновенно засыпает.
Электричка свистит, трогается, бегут за окошком несуразные постройки, вагончики, Семеныч спит безмятежно – в положенный срок его что-то толкнет, и он откроет глаза. На Пискаревке сегодня нет Марины, заходим мы с Толькой Федоренко, у Тольки видок, как после хорошего загула. Я сажусь, крепко обнимаю сумку, словно боясь, что кто-то отнимет, отворачиваюсь к окну. Толька расслабленно плюхается напротив, смотрит на меня со скукой, лениво закрывает глаза и, поерзав, поудобнее устроившись, дремлет.
Поезд идет малыми перебежками, то и дело останавливаясь и собирая еще народ.
Как всегда вместе в Ручьях по вагону идут, беседуя на ходу, Тузов с Игорем Бенедиктовичем. Они усаживаются, сыпя терминами «авроральный эффект», «петля Хеннинга». Бабка с корзинкой, наморщив лоб, долго слушает, потом, словно очнувшись, прикрыв ладонью рот, несколько раз подряд со стоном зевает.
В Мурино появляется Шура Азаров, спокойный, добропорядочный, проходя, смотрит ясными глазами, здоровается, все, сразу чувствуя изначальный смысл, вложенный в его «здравствуйте», с энтузиазмом отвечают.
Их я ищу взглядом в Девяткино, где из метро, прицелившись, устремляется в вагон целая толпа. И вот Марина и Саша быстро входят в вагон. Они идут, и все свои – даже Семеныч проснулся до срока, тоже смотрят на них и, так или иначе, восклицают, приветствуя. Они идут – Марина впереди, Саша сзади, он несет ее ярко-красную сумку. Марина летит по вагону, и дремлющий озабоченный народ просыпается, во все глаза смотрит, а потом еще и оглядывается. Марина кудрява, блестят накрашенные под сумку губы, новенькое обручальное кольцо. Она идет не так, как другие, не озабоченно озираясь в поисках места, не затурканно глядя под ноги, автоматически повторяя ежеутреннюю операцию – зайти в вагон и приткнуться: она идет по вагону старенькой электрички, как по светящейся дорожке на сцене идет рок-звезда – с улыбкой, обещающей необыкновенное, с загадочностью, говорящей, что ей одной ведомо недоступное остальным, и пусть они помучаются, соображая, что же это такое.
Саша движется следом, еще больше косолапя. Они садятся, конечно, рядом со мной – я, Марина, Саша. Саша за руку здоровается с Толей, кашлянув, говорит «здравствуй» и мне.
– Почему не пришла? – спрашивает Марина.
– Федька что-то кис, – отвечаю я.
– Могла бы, – машет она рукой и умолкает, мы трое сидим рядом и смотрим в разные стороны, Саша печально, я – хмуро, Марина, будто уперевшись взглядом в невидимую стенку. Толька смотрит на нас.
Эти три фразы – « Почему не пришла? – Федька что-то кис, – Могла бы», – мы сказали друг другу стерто, не вкладывая никаких интонаций. А теперь вот молчим, она сидит рядом, и что теперь говорить, надо как-то привыкать всем нам троим, все равно друг от друга никуда не деться. Может, и в самом деле привыкнем, мы с Федькой начнем ходить к ним в гости, Федька будет играть с их уже родившимся младенцем, и за нашими словами не будет ни других мыслей, ни ковыряний, ни обид. А пока в голове какой-то хаос – я опять замечаю, как насмешливо смотрит на нас охломон-Толька, как Бенедиктович, обернувшись, кричит Саше через полвагона: ох, и вольют тебе сегодня, новобрачный! Я волнуюсь, что они опять затеяли, но вспоминаю, что сцепляться с Бенедиктовичем теперь должна вроде не я. А она сидит рядом, молчит, что она думает, разве я знаю?