Пролог
Предварительные замечания об убегах в другую жизнь
В Ленинград из Москвы обычно ездили ночным поездом, а в Москву из Ленинграда возвращались дневным. Трудно сказать, почему так, а не наоборот. Но московская богема брежневской эпохи, тогда именовавшаяся интеллигенцией – либо технической (завлабы и мэнээсы), либо гуманитарной с добавлением лестного для нее эпитета «творческая» (хотя творчества она по большей части и не нюхала), этим вояжам придавала особое значение как убегам в другую жизнь.
Все-то ей хотелось другой жизни.
Этой жизнью интеллигенция маялась и томилась, а вот хотя бы чуть-чуть другая блазнилась ей как некий идеал, казалась пределом мечтаний. Пусть даже не в комнате, а на кухне, где им можно посидеть, не думая о том, что детям пора спать, а жене надо гладить к завтрашнему дню фланелевую блузку, свисающую с гладильной доски, как если бы она была плотью, на которую смотрит с высоты покинувшая ее душа.
И поэтому для интеллигенции так важно, чтобы пребывание в Ленинграде начиналось непременно с утра и можно было сказать, что у них, прибывших ночным поездом, весь день еще впереди. Все впереди – это и есть другая жизнь со всеми ее прелестями…
Московский же день мог оказаться и позади: это никого уже не волновало. Черт с ним, этим московским днем, поскольку этих дней множество и все они одинаковые, как серое мыло, скучные и бездарные.
Ленинградский же – один, и его надо прожить так, чтобы за него не было мучительно больно, как сказано у такого же классика соцреализма, как, скажем, Пруст или Джойс классики модернизма, а Набоков успел даже во многом предсказать постмодернизм (см. его скандальный роман «Ада, или Радости страсти»).
Но Набокова у нас тогда еще не читали, а классика соцреализма уже не читали, но помнили кое-что по школе. Поэтому фраза о том, что может быть мучительно больно за бесцельно прожитые годы, жгла – прожигала насквозь душевное вещество, словно паяльной лампой, но при этом не запаивало, а оставляло образовавшуюся дыру сквозной, с рваными краями – так что в ней свистел ветер.
Это происходило потому, что фраза-то (фразочка) на поверку оказалась не столько соцреалистической, сколько экзистенциальной – в духе Сартра, Камю и отчасти нашего Бердяева, с экзистенцией же шутки плохи.
Вот богема наша, то бишь интеллигенция брежневской поры свои ленинградские дни тщательно планировала и заранее мысленно (что твой философ Бердяев!) выстраивала, чтобы за них уж никак не было мучительно больно. Отсюда и ночной поезд как предвестник начинающегося с Московского вокзала и Невского проспекта утра.
Впрочем, может быть, все и проще: не хотели вторую ночь проводить на вагонной полке, без конца переворачивая подушку и пытаясь заснуть под стук колес и звяканье ложек в пустых стаканах из-под чая. Не хотели, и все тут, или была еще какая-то причина, но так уж повелось: в Ленинград ночным, а в Москву – дневным.
Если бы Ленинград уже тогда был Санкт-Петербургом, то, возможно, никакой экзистенции и не возникало бы, поскольку у нас эта экзистенция, как нирвана у буддистов, зыбилась и мерцала (фосфоресцировала) именно на тряской болотной почве затухающего социализма.
Вот мы, однако, и добрались до буддизма и даже упомянули нирвану, которая, как известно, и есть затухание всего экзистенциального, мучительного и бесцельного.
Иными словами, того, что мы, как интеллигенция все же творческая, не лишенная воображения, можем сравнить с тем же ночным поездом, блуждающим в потемках порочного круга бытия, именуемого сансарой. А коли уж оно, порочное-то бытие, затухло, то мы вправе ждать, что воссияет нечто совсем иное, освобождающее от сансары, лучезарное и ликующее, блаженное и счастливое.