В лето 7012 от с.м. месяца апреля, в 21 день.
Великое княжество Тферское.
«… И БУДИ ПРОКЛАТИ В ПИТИИ НЕУЕМНЫА, АКИ ИСХОДИШИА ИЗЪ АДОВЪСКИА ВРАТЪ И СКЛОНИАШИСИА ПРЕДЪ ДУШЕГУБНЫА ДИАВОЛОВСКИА СИЛОЮ. БЛЖДЪНИКИ БО ОНЫЕ ЕСТЬ И ВИНОПИВЬЦ…»
Старец Иорадион почесал обкусанными ногтями под желтой бородой, поправил подгоревший фитилек на масляной плошке, задумался. Чего писать-то опосля «ци»? «аз» али «есть»? Али может «иже»? Насочинял грамоту Кирилл Философ, одно томление в груди. Чтоб сейной кириллицей черти в аду Димку Шемяку – пса блудного, до страшного суда пытали. Никакой стройности в написании. Кажный дьяк – замухрышка, яко в башку скаженную взбредет, буквицы составляет. От сего и порядка в княжестве не имаем.
Пару раз чихнув, старик отер нос дырявым девичьим повойником, затем старательно вывел букву «иже». Зачеркнул. Накарябал «аз». Снова зачеркнул. И, наконец, в сердцах хлопнул по столу общипанным лебединым пером. Да так, что желтый огненный глаз на коноплянке отчаянно заморгал, погас. Старец растворился в темноте как нежить пред святым ликом.
– Марфа! – капризно позвал дед. – Разведи лучину об угли. Да, поди, ужо каша в печи упрела. Посыпь ее сухой копрей.
– Упрела, святой старец, упрела, сейчас подам брашно, – откликнулась молодая, сочнотелая Марфа, сползая с уютной печной лежанки. Лишь еле заметный свет из окошка помогал ей видеть, куда ступать.
– Какой я тобе старец, люциферово племя! – закричал на нее дед. – У тобя дитя мое в чреве ужо шевелится, а ты – старец. Сколько раз глаголил, величай меня лепым Иорадионом.
– Ладнось, старец Иорадион.
– Паки. Тьфу! Вот паполома пардусова, – вновь возмутился старик, походивший на мятый опенок. – Соблазнила божьего человека, теперь не перечь!
– Соблазнила! – всплеснула руками вспотевшая от духоты баба. – А не ты ли, божий человек, мне за околицей перси драл? Я, можот, хотела за Ваньку Коновала пойти. А теперя что? Ты вскорости пред богом зенки выпятишь, а на кого я горемычная останусь?
Босыми ногами Марфа зашлепала в сени, ухватила пучок еловых дранок, вернулась в светлицу. Быстро раздула пшеничными щеками в печи огонек, подпалила лучину.
Подойдя к столу, за которым кряхтел старик, удивилась:
– Ты чегой-то на коровьей шкуре буквицы выводишь? Али у келаря в Ильинском пергамента прикупить нельзя было?
– Иноки нонче жадны. За дюжину цельную гривну просят. Ряхи отъядили, будто у кажного за задувалами по сто рублев упасено. А сие не коровья шкура, Марфушка, – по-стариковски неожиданно поменяв гнев на милость, заелозил на лавке Иорадион, – а сподручной выделки кожица, из седла белого оленя. Ты права, люба моя сязобедрая, скоро пробьет мой час. Зрю ужо, яко ангелы небесные за мной в путь собираются. И потому сочиняю духовную на нетленной коже гораздыми чернилами.
Баба вдруг вся преобразилась, подбоченилась.
– А что у тобя есть-то, акромя старой сорочицы и дырявых портов? – она подергала Иорадиона за заштопанные ею же утром балахаи. – Сколько раз я тобе домогалась взять меня в супружницы человеческие. А ты сидишь на своем острове в окаянной норе, и токмо единожды в месяц, аки выжлец, на случку прибегаешь. Весь тиной и жабами пропах. И что ты там взбраживаешь, что за чертово зелье готовишь? Людишки побить тобя грозятся, а дом энтот спалить.
Всплакнула для порядку, почесала грудь, потом ляжку, зевнула. Выглянула в слюдяное окошко. Сквозь муть разглядела сидящую на шесте ворону с желудем в клюве. Ветер нещадно трепал крылья птице, но она с оглобли не снималась. Осень разошлась не на шутку. Забрасывала землю тяжелым дождем и ржавыми листьями. Сплюнула, перекрестилась. Ойкнула от подпалившей пальцы лучины. Зажгла другую.